гостевая
роли и фандомы
заявки
хочу к вам

BITCHFIELD [grossover]

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » BITCHFIELD [grossover] » Прожитое » cheating is a crime


cheating is a crime

Сообщений 1 страница 11 из 11

1

https://i.imgur.com/xir2k9i.jpg
cole                                                              amélie


селив в душі сумніви, грався моїм божевіллям, наводив сумнівні приклади, зв'язував розум сумлінням. не плакати надто гірко, кричати не надто голосно: радив мені бути стриманою, не давав мені стати повістю.

[icon]https://i.imgur.com/Sv3lv7M.jpg[/icon][nick]amélie lacroix[/nick][sign][/sign]

+7

2

浮気がバレて「死にたい」?
こっちの方が100倍「死にたい」


В прошлый раз они с Жераром приезжают в Японию на Ханами, Амели знает, что он специально подбирает идеальное время, откладывая дела и перенося встречи, хочет показать ей, как на острова, вместе с розовыми, сладко пахнущими соцветиями, приходит весна, выбираются на улицу люди с одеялами для пикников и пузатыми корзинами, переполненными онигири и собственноручно собранными бэнто. Когда расцветает сакура, жизнь останавливается даже в шумном Токио; в платном парке, до этого виденном только в "Саду изящных слов", Жерар отключает телефон и они гуляют узкими самшитовыми дорожками, вдыхают японскую вишню — цветущая сакура пахнет белым мускусом и как будто бы немного горчицей, едва уловимый шлейф посреди аккуратных, идеально подстриженных парковых зарослей постепенно перерастает в полноценный, душистый, пьянящий прогуливающихся аромат. Перед визитом Амели смотрит, как крохотная японка, стоящая по соседству с молчаливым омником, выкладывает в её бэнто рисовые шарики, свежие овощи и нежирную рыбу, травяными стеблями стягивает две половинки яйца, капает немного острого кимчи, и передаёт Жерару, низко склонившись в пояс; волосы укрывают жёлтое, морщинистое лицо, Амели разглядывает две выпирающие из-под платья лопатки и худые щиколотки. Все японки в ресторанной сфере обслуживания, как одна — сухие, невысокие, аккуратные, со строгими лицами и скованными повадками, раскосыми, красивыми глазами. Амели пожимает плечами когда они выходят. Бэнто оказывается вкусным — рис пресноват, но она привыкла.

Тогда представители клана Шимада отводят их в традиционный японский театр, куда Амели даже надевает шёлковое кимоно и укладывает волосы в высокую причёску, продевает в локоны ленты со шпильками, подкалывает их гребнем — на вечернем приёме старший сын клана, пригласивший её потанцевать, нашёптывает истории: о том, что раньше тип женской укладки мог многое рассказать о социальном статусе, чем выше и сложнее она была, тем более высоким значилось сословие, вокруг небольших деревянных валиков оборачивали волосы и крепили фиксаторами, и так выходили причудливые хвосты кепатцу и крылатые гикеи, украшенные розовыми цветами. Жерару не нравится его внимание, Амели замечает это с лёгкой иронией — он давно привыкает выводить её в свет и привлекать взгляды к узкой, по-балетному худой фигуре, затянутой в облегающую ткань, но почему-то именно здесь, посреди пятиярусных золотых пагод и стоящих с ними по соседству, подсвеченных ядовитым розовым неоном небоскрёбов, Жерар недовольно изгибает губы, когда Хандзо, в своём строгом сером костюме, садится с ней рядом во-время трёхчасового кабуки, и рассказывает о традиционных танцах — сесагото, а потом об эротическом, японском искусстве связывания, шибари, а Амели завороженно рассматривает обернутую узлами красавицу на сцене, лишённую всякой возможности двигаться и почти полностью обнажённую.

Но в этот раз в Японии не цветёт сакура, пахнет осенью, грязными отходами нищих кварталов и жаренными лепешками с сушеным тунцом в кисло-сладком соусе из дешёвых закусочных; запахи и цвета сменяют друг друга, пока такси привозит их в иной мир, к стеклу и дорогим, неспешно прогуливающимся улицами проституткам, имитирующих гейш во всём, от манеры одеваться до нарочито сдержанного поведения, мечтающих подороже продать несуществующую девственность какому-то приезжему американцу или европейцу, по ночам жаждущему экзотики, ведь ждущая дома жена, высокая, бледнолицая и бледноволосая, давно надоела, а здесь ему за тысячу зелёных отдастся любая — с удлинёнными глазами и крохотным пухлым ртом, круглым, по-детски наивным лицом и длинными торфяными волосами. Под дешёвым кимоно у таких прячутся худые кривые ноги, потому что с самого детства больно сидеть в сэйдза — с согнутыми коленями, опираясь на пятки, сидеть и сидеть часами, слушая наставления взрослых, ведь кто угодно из мужчин в семье знает всё лучше маленькой и глупой японской женщины, и она высиживает их, покорная, благородная и верная конфуцианским идеалам, пока деформируется слабая ещё костная ткань, выгибая бедренные кости наружу, а стопы и большие пальцы на них внутрь, чтобы после красиво и медленно семенить, когда позовёт хозяин.

На осенних приёмах оказывается по привычному скучно, кимоно Амели больше не надевает, и представители клана, знакомые ей ещё с прошлого раза, сейчас выглядят куда более мрачными и обеспокоенными, весь вечер спорят о чём-то с Жераром, вьются вокруг них редкие жёны и нередкие любовницы и эскортницы, потому что жён не принято водить на такие вечера — в Японии жена служит дома, детям и семье, выходит на улицу ради магазинов и, возможно, не слишком современных выставок, а на публичных мероприятиях лучше появляться с уже грязными, чтобы никак себя не запачкать. Жерару нечего бояться — Амели грязная давно, с ног и до головы, вместо кимоно она надевает короткое чёрное платье, едва прикрывающее задницу, и расхаживает по залу, отпивая с подносов шампанское и подтрунивая над официантками, распускает уложенные змеиными кольцами волосы, игнорируя правила приличия, хвалит тяжёлое, ливанское колье супруги оябуна одного из семейств якудза — на тонкой, белоснежной шее хищно поблёскивает безупречный коричный бриллиант весом больше четырёхсот каратов, сто с лишним лет назад случайно найденный в песках нищей девочкой из Конго. Она осторожно улыбается ей, и Амели замечает, как красивая японка переглядывается с ближайшим помощником своего мужа — Сайко-комоном, и взгляд этот кажется настолько интимным, что Амели намеренно не отводит глаз, специально смущая их, давая понять, что она всё признала и всё поняла, нащупала уязвимость.

К двенадцати она устаёт от высоты каблуков и тоски лиричных, живых песнопений, кивает понимающему её без слов Жерару, не находит глазами запропастившегося Коула и просто уходит в номер; туфли снимает прямо в лифте, неспешно дожидаясь, пока он доберётся до пятидесятого этажа. Она раздевается на ходу, расстёгивает молнию на платье и оно сползает по ногам пока Амели идёт к гардеробной, стягивая чулки и поддерживающие корсет ремешки, ослабляя жёсткий лиф, от которого на плечах остаются красноватые следы — из белья оставляя только низ, набрасывает сверху домашнюю японскую накидку, купленную в магазине напротив, наливает себе ледяного белого вина из бара и выходит на террасу, окидывая взглядом вид. С головокружительной высоты всё кажется крохотным и незначительным: блестящие, металлические покрытия куда-то спешащих омников и хромированное железо машин, люди здесь не видны, она может лишь представлять, каждая ли из стоящих у отеля девушек нашла себе компанию на ночь, и что за представление дают в соседнем квартале, призывно мигающем красным.
Человеческие тела складываются в длинные узорчатые ленты и лёгкие бумажные оригами, от созерцания её отвлекает стук в дверь — она оборачивается, слегка усмехаясь, потому что Жерар бы стучать не стал, Хандзо здесь нет, а значит больше ходить к ней в полночь некому.

— А ты не потерялся? — она прикусывает губу, опираясь на косяк когда отпирает — если на их кухне в парижской квартире Коул выглядел странно, то здесь, посреди минималистичной японской роскоши, янтаря и корицы, чёрных иероглифов на пастельных стенах и антикварных тансу, он похож на заплутавшего и растерянного великана из доброй детской сказки. Амели такие никогда не нравились.
— Если у вас с Жераром свидание, то он ещё занят.

Она всё равно отходит, с отстранённым любопытством позволяя ему пройти — на полу так и валяется её одежда, и Амели снова усмехается. Пускай — даже забавнее.

[icon]https://i.imgur.com/Sv3lv7M.jpg[/icon][nick]amélie lacroix[/nick][sign][/sign]

+6

3

Кэссиди морщится ещё до того, как попадает в Токио — едва Жерар начинает говорить о предстоящей встрече, и о том, что ему нужен кто-то достаточно надёжный для сопровождения. Давится табачным дымом от упоминания, что это предлагает Амели, но Лакруа не шутит — и не спрашивает. Просто сообщает, что Коул едет вместе с ними: пусть и заворачивает почти свершившийся факт в аккуратное предложение. Даже если это ничего не значит, ему остаётся только согласиться перед выходом из кабинета — рабочий день в разгаре и у Жерара полно дел, некогда нянчить чужое удивление.

Теперь Кэссиди морщится по приезде — Токио ещё больше Парижа и гораздо, гораздо теснее: так, будто в него втиснули в два раза больше людей, запретив им заходить в дома, и они катятся огромной бесформенной массой по улицам, затапливая, погребая под мерными, слишком короткими для высоких европейцев, шагами, чтобы Коул ощущал себя так же мелко и незначительно, как они. Жерар говорит, что он должен держаться спокойно, с достоинством, гордо, но как, чёрт побери, это можно провернуть, если тебя размазывают по асфальту и подпирающие вечернюю синь небоскрёбы, и сотни тысяч безразличных подошв? Коул захлёбывается в миллионах оконных огней и лёгкой дымке едва ощутимого смога.
Прибытие в отель кажется благословением.

Их последняя встреча с Амели не выходит у него из головы в течение ебучего, протекающего особенно вяло и слишком мимо, месяца — работы оказывается не много, а та, что есть кончается неприлично быстро, чтобы успеть нырнуть в неё с головой, и выплыть на поверхность освежённым, а не освежёванным, с поблёкшими впечатлениями, ласково смазанными и аккуратно затёртыми чем-то новым и ярким. Вместо этого он лежит на кровати, курит, смотрит в потолок и раз за разом прокручивает их диалог — в нём не находится ничего нового, но он помнит всё в мельчайших деталях, поэтому и старого оказывается через край: глубокие зелёные глаза, кривящиеся при взгляде на него губы, белоснежное полотно кожи и майки, прохладный запах тёмных волос, гибкие движения и финал его дурацкой идеи. «Я никогда не хотел трахнуть жену своего близкого друга».

Потом Коул видит Амели только мельком, ловит загрубевшими пальцами несколько коротких, ничего и ни для кого не значащих фраз — они здороваются в присутствии Жерара и он чувствует опускающиеся на него медленную скованность, ледяное оцепенение и тугую неловкость. А в ней не замечает ни единого намёка — непроницаемая, блестящая, гладкая поверхность. Не за что зацепиться, как и до этого. Хмельные звуки не оставляют на ней царапин.

Несмотря на отчаяние, с которым он жаждет этого, Кэссиди радуется, что выходит именно так — надеется, что навязчивое желание испарится со временем, ослабнет, перестанет пеньковой петлёй тянуть вверх, отрывая от пола ноги.
Жерар его друг. Близкий. Очень близкий. Сейчас — единственный. Коул выпускает к потолку извивающуюся, корчащуюся от идиотизма, неосуществимости и нетерпения, змейку сизого, вонючего дыма. «Я никогда не хотел трахнуть жену своего близкого друга».
За последний ёбаный месяц он редко хочет хоть чего-то другого.

Он выбирается из отеля просто для того, чтобы не находиться с ней в одном здании — отказывается, когда Жерар предлагает составить компанию и сходить в бар или в клуб. Хочется сбежать подальше от обоих Лакруа: Жерар вызывает в нём мучительно тяжёлое, едкое чувство вины, Амели — злость, желание и странную, дурацкую жалость, тянущую позаботиться о ней. Где-то в его мире она остаётся один на один со своими изматывающими тренировками, привычным голодом, одиночеством и переполняющим гибкие суставы, эластичные мышцы и упругую кожу ядом — словно такой, как Амели, может быть нужна чья-то забота. Словно вообще есть такие, как Амели. Словно могут заботиться такие, как Кэссиди.
«Я никогда не хотел трахнуть жену своего близкого друга».

Япония оказывается ещё более чужой и отталкивающей, чем Франция: повсюду снуют низкорослые люди, дотягивающие ему то ли до плеча, то ли до подбородка, по улицам плывёт странный, тревожный запах — что-то среднее между жирной вонью жарящейся здесь почти повсюду невкусной рыбы, смрадом стыдливо прячущихся в переулках переполненных мусорных баков и сладковатой гнилью опавших с периодически встречающихся гинкго плодов. Курить оказывается нельзя почти везде, поэтому долго бродить по улицам у него не выходит — и он возвращается обратно ещё более раздражённым. От скуки Коул успевает посетить абсолютно все достопримечательности в их гостиничном Токио: мини-бар, бассейн, отельный ресторан, балкон и даже другой конец коридора.
В попытках избежать и найти проходят все три тягучих, словно патока, дня.

Когда зал, наконец, наводняют люди в дорогих костюмах, с такими же дорогими женщинами, то он даже радуется — но это чувство гаснет так же быстро, как и появляется, едва он обнаруживает, что еды почти нет, а поговорить он может разве что с официантами, разносящими напитки. Коул вздыхает — ему бы не помешало сейчас выпить, но он здесь не на отдыхе, а по просьбе Жерара, поэтому делает морду кирпичом и важно сопровождает его во время знакомств: из-под полуприкрытых век меряется взглядами с крепко сбитыми телохранителями якудза. Это не впечатляет: кроме парочки бесноватых, щерящихся на него экземпляров, они выглядят собранными, спокойными и покорными — Кэссиди не обманывают ни первые, которые вряд ли стоят хоть чего-то, ни вторые, которых следует опасаться, если вдруг они сорвутся с поводка, услышав заветный «фас».

Его прошлая, персональная встреча с якудза проходит в куда более угрожающей обстановке — полуголые мужчины демонстрируют традиционные японские татуировки, и под ними уже и не видно кожи. Отрубленные головы, карпы, самураи в своих нелепых халатах, побеждающие чудищ, крутящий золотую монету в лапах кот. Их с Элизабет угощают традиционным сакэ, и она не рассказывает, что его делают из жёваного, перебродившего риса — чтобы Коул не выплюнул обратно после того, как он неловко забирает немного кашицы палочками. На вкус то ещё дерьмо — Эш долго смеётся, смотря на его скривившееся лицо, когда он узнаёт.

В их встрече сейчас нет ничего похожего — всё напоминает классический американский боевик. На него приходят с попкорном — посмотреть, как люди в дорогих костюмах негромко разговаривают, собираясь небольшими группками и разбредаясь обратно, чтобы собраться вновь, уже в другом составе, — перед тем, как начнётся перестрелка, едва кто-то узнает главного героя.

Даже здесь Амели выглядит особенно — белой вороной, несмотря на чёрное, короткое платье в тон волосам, жадно облегающее её точёную, узкую фигуру. Она скользит по залу так естественно и уверенно, будто все собрались здесь исключительно ради неё — плавная, грациозная тень, отколовшаяся от темнеющего, подсвеченного бесконечным океаном яркого городского неона, неба. Если, конечно, тени могут провоцировать и колко уязвлять одним взглядом.

Мрачные, высокие панорамные окна осыпаются тусклыми иголками дождевых капель, стекающих снаружи — на покорно склонившихся под окнами домах начинают поблёскивать лужи серебра. До них не достаёт ни кислотный зелёный, ни ослепительный розовый, после взгляда на который отчаянно хочется проморгаться, словно слишком долго пытался смотреть на солнце и теперь ослеп.
Ему нечего здесь делать и он выходит навстречу дождю — берёт несколько минут на перекур от демонстративных взглядов и угрожающих поз. Если кто-то, блять, и здесь попробует запретить ему курить, то он выкинет моралиста нахуй с балкона. Коул жмурится, подставляя лицо мелким, падающим на кожу кусачим каплям.

Возвращаясь, он обнаруживает, что Жерар напряжённо о чём-то спорит с маленькими сморщенными старичками: подходя ближе, Коул чувствует, как воздух вокруг него сгущается, не предвещая ничего хорошего — и проверяет скрытый под полой собственного пиджака миротворец; приятная металлическая тяжесть успокаивает. Якудза — не самая уравновешенная публика, чтобы говорить с ними на повышенных тонах. Особенно когда столько людей собирается в замкнутом пространстве с грудой оружия — знак доверия служит то ли сдерживающим фактором, то ли фитилём для пороховой бочки. Кэссиди осматривается вокруг, отмечая напрягшихся головорезов. Тот самый, заветный «фас» виснет в воздухе.
Но взрыва не случается — напряжение ломается об горстку хрупких улыбок.

Жерар видит его и благодарно кивает, замечая, что он стоит за спиной, а потом кивает ещё раз — на выскальзывающую в дверь Амели. Несколько секунд они смотрят друг на друга и он отворачивается: Жерар возвращается к разговору, а Коул к своим мыслям — морщится и глотает горькую, клейкую от сигарет слюну, выходит следом за Амели в узкий коридор. Она исчезает, хотя дверь за ней даже не успела закрыться. Его тянет быстрее подняться к ним в номер и он всеми силами ищет, как этого избежать, но вздыхает, мешая в лёгких удовольствие и отвращение, останавливает катящего куда-то тележку официанта. Барабанит пальцами по блестящей крышке блюда:

— Что это? — он почти не слушает, что отвечает низенький человек в аккуратном костюме, забирая еду и унося с собой несмотря на протесты. — Спасибо.

Чёрт его знает, едят ли балерины «унаги кабаяки», но на кухню Коул решает не спускаться.

Он поднимается наверх и в лифте ему чудится её тёрпкий, сладковатый, тяжёлый запах, мешающий думать и настойчиво лезущий в ноздри. Коул расслабляет галстук, чувствуя неловкость от того, что ему приходится набраться смелости, чтобы постучать в дверь. Но он же приходит сюда не сам — это выглядит неплохим оправданием для совести.
Когда Амели открывает дверь, он старается не открыть рот.

Кажется, всё-таки потерялся.

— Решил, что вы не будете сыты одним шампанским и вином, — он пытается улыбнуться.

Кажется, у него выходит не слишком хорошо — как-то кривовато.

— У Жерара сейчас свидание с другими мужчинами и он попросил… — Коул запинается и проходит внутрь, — присмотреть за вами… на всякий случай. Кхм.

Кажется, ему стоило бы дать ей одеть на себя что-нибудь?

Кэссиди старается не смотреть на разбросанное по полу бельё — чулки и корсет с лифом. Незаметно поправляет член через карман. Оставляет поднос на небольшом столе, расстёгивает несколько верхних пуговиц на рубашке, едва не отрывая их, и цепляет ставший тесным, натирающий шею, ворот пальцем — Коул старается не поворачиваться к стоящей за спиной Амели, чтобы не впиться взглядом в длинные, худые ноги с узкими стопами, которые и так рассматривает в зале почти весь вечер. Внутри разливается тягучее, вязкое ощущение, словно он вляпался в паутину и не понимает, как выбраться. Коул отгоняет его — не слишком успешно.

— Я подожду в другой комнате, кхм… Пока вы… Ты.. переоденешься?

Он снова забывает, что она просит обращаться к ней на «ты» и морщится, начиная злиться на то, как сейчас выглядит.

Кажется, Коул надеется, что она откажет.

[nick]cole cassidy[/nick][icon]https://i.imgur.com/4ikYyGo.jpg[/icon]

Отредактировано Cole Cassidy (2022-08-07 17:30:03)

+6

4

Они зовут эту страну «Нихон коку», и звук, издаваемый бескровными губами, напоминает сухое, царапающее глотку откашливание — родина встающего красного солнца, растекающегося яблочным сидром по громадному, васильковому небосводу, дом для игривых водяных капп и джасики-вараси, беззлобных домашних духов, походящих на детей (на родине Амели, в солнечной Франции, их, благодаря сказкам Мари-Катрин д’Онуа, зовут лютенами и непременно рисуют в красных, остроконечных шляпах, позволяющих становиться невидимыми; она с улыбкой вспоминает, как бабушка рассыпает соль по своей комнате, когда ей стукает почти восемьдесят — чтобы отвадить зловредных созданий, любящих только детей и животных, а почтенной даме Колетт Гийяр сваливающих во сне волосы и затупляющих прислуге все без исключения столовые ножи на кухне). Бабушка учит её бережно хранить эту память: воспоминания, кажущиеся в свете ярких неоновых ламп и снующих по улицам омников, нелепыми и ненужными — во время войны и после неё, пока меняется мир, размываются черты между пострадавшими и кое-как пережившими Восстание странами, легко забываются вещи, делающие французов отличными от ирландцев, японцев или англичан, потому что они одинаково истекают кровью и одинаково боятся за близких, теряют здоровье и драгоценные годы, укрываясь от озверевших роботов, и даже сидя в никак не пострадавшем Париже, Амели меланхолично вспоминает любовно хранившую традиции бабушку, всегда причёсанную и аккуратно одетую, рассказывающую ей о лютенах, их японских братьях в полосатых чёрных кимоно и немецких седобородых ветте, ради забавы смешивающих между собой перец и сахар.

Япония больше других любит страшные легенды, вырывает посторонним руки вместе с зубами за попытку лишить её самости, словно россыпь островов всё ещё затеряна посреди вод Тихого океана; европейцы и американцы, с их кетчупами, мясным фастфудом и стандартами красоты не дотянулись до вулканического архипелага, и она так и осталась одинокой и спокойной, со своими бесконечно продуманными договорными браками, заключёнными свахами, традиционными гэйдо (чай, письменная каллиграфия, растительные икебаны), миниатюрными дзен-буддистскими бонсай и прекрасными юки-онна в белоснежных шёлковых кимоно. Амели немного жалеет, что они с Жераром уже во второй раз, кажется, не сумеют посетить старейшую японскую деревню, Тоно-фурусато, где туристические брошюры настойчиво обещают усадьбы с соломенными крышами, знакомство с домашними духами и ослепительно-белых лошадей в конюшне неподалёку. Почему-то Амели думает, что они могли бы понравиться Коулу — если он оправдывает своё ковбойское звание ещё и любовью к коням. В детстве, неподалёку от родительского шато, она занималась выездкой, остро запомнила безмятежность, случающуюся в такие моменты — пока едешь верхом, внутри тикает что-то, похожее на мерный стук счётчика в голове во время фуэте, только там Амели цепляется за устойчивую точку в зрительном зале, механически сохраняя равновесие на кончиках пальцев, а на спине лошади точку опоры находишь между укрытыми синяками бёдрами и где-то внутри, то ли доверяясь другому существу, способному тебя сбросить, то ли контролируя его, пришпоривая, загоняя до седьмого пота, пока не вытравятся все возможные мысли о когда-то случившейся свободе. Ни в Европе, ни в Америке, ни, тем более, в Японии, нет места ни для каких свобод.

Несколько секунд Амели моргает, разглядывая залитую сладким соевым соусом рыбу на шампурах, такая жарится на гриле в дешёвых закусочных и томится на гриле в дорогих японских ресторанах с традиционной кухней, для придания сил её едят на фестивалях летом, подают на клейком унадон, а в по-настоящему люксовых местах — перед этим ещё и укладывают в резные, лакированные шкатулки, дзюбако. Угорь это не самая калорийная рыба, и иногда Амели ест нечто подобное — без переизбытка соуса и с минимальным количеством риса, но сейчас вопрос вообще не в этом, потому что его фраза выбивает её из равновесия и заставляет несколько раз непонимающе моргнуть, словно оценивая, попросил ли Коула Жерар (неужели снова заладил избитую пластинку, выброшенную ещё на втором свидании, когда Амели объяснила, что она думает о его попытках переделать её режим питания) или это личная инициатива, укрывающая подвох — она заглядывает в тёплые, собачьи глаза Коула, и отстранённо отмечает, что единственный подвох, на который он кажется способным, находится у него в штанах, и в данном случае является подвохом скорее для Жерара, чем новостью для неё. Она пропускает какую-то часть бессмысленных фраз: о присмотреть, свиданиях и мужчинах, втягивая носом запах речного унаги, закрывая за Коулом дверь — та клацает, а потом пищит, запираясь, всё равно у Жерара есть ключ-карта, а видеть рожи официантов или другой прислуги под апартаментами, предлагающих что-то, сейчас хочется меньше всего.

Её забавляет его вид, его взгляд, даже несмотря на пошатнувшую настроение рыбу — нервозный, дёрганый, намеренно избегающий её разбросанных по полу вещей; Амели усмехается, глядя, как он мнётся, будто бы школьник перед первым поцелуем или первым сексом, трясущимися пальцами сжимающий в кармане украденный у родителей презерватив или купленный в первой попавшейся аптеке, под взором строгой женщины в возрасте, с залитыми от смущения алым щеками. Мне для друга. И ещё буркнуть заказ так тихо, чтобы вдруг кто позади не услышал, не засмеял — подумаешь, размышляет Амели, ну хочешь ты меня трахнуть, а кто бы не хотел, покажите. Все эти безуглеводные диеты и восьмичасовые тренировки, духи с ценником выше тысячи евро, кружево, хайлатерный блеск, подведённые черным глаза и правильно наращённые, пышные ресницы безотказно делают своё дело, об этом знают все, даже Жерар, водящий её по званым обедам и укутывающий тело в золотые и серебряные ткани, облегающие так тесно, будто это вторая кожа, едва воздень руку — и вот уже в твоей ладони упругая, а не отвисшая грудь, с твёрдым от холодка шёлка соском, который можно погладить большим пальцем. Протяни к ней кто такую руку — и Амели первая её отрубит, не дожидаясь Жерара, но не зря в самых дорогих стриптиз-клубах многие платят просто за то, чтобы смотреть: и успешные банкиры со степфордскими жёнами, и оружейные бароны, и юристы, и самые последние мрази, состоящие в раскидистых ульях террористических группировок, но Коул не может просто смотреть, он ещё и притаскивает еду к ней в номер, и она вспоминает его я никогда не жульничал и я никогда не издевался, с такого станется придумать себе любовь, вообразить преданность, поверить в заведение собаки и ужины на двоих. Амели становится смешно и одновременно с тем интересно — что, собаку и ужины даже с ней, даже несмотря на Жерара? Что в нём победит?

Она понимает, что ей надо что-то ответить.

— А тебе что, не нравится мой внешний вид? — Амели приподнимает бровь, обходя его, и неторопливо собирая раскиданную по полу одежду, склоняясь, разгибаясь, и склоняясь снова, едва не потягиваясь, как кошка. — Я только сняла платье..

Она ловит себя на желании надуть губы, пошутить, поиграть, и усмехается — если он будет так пялиться, то вряд ли вообще окажется способен говорить.

— Ладно, господин Кэссиди, — она передразнивает его манеру постоянно обращаться на вы, — сегодня не будем чрезмерно смущать гордость всей пустынной Америки.

Амели проскальзывает в спальню, кидая собранные вещи на кровать, находит в шкафу чёрную шёлковую пижаму и надевает, особо не глядя. Он всё ещё мнётся посреди гостиной, когда она возвращается, и Амели хмыкает, цепляется взглядом за унаги на столике — и пытается думать не о калориях, а о кальции. Белке. Витамине А.

— Ты всем тут носишь еду или только мне? — заинтересованно щурится она, усаживаясь на диван. — А сам-то, наверное, истосковался по бургерам..

Амели деланно вздыхает, расслаблено откидываясь на спинку. Делает ещё глоток белого вина из бокала, принесённого с балкона, и рассматривает Коула уже заинтересованнее. Оценивает ширину плеч, ослабленный ворот рубашки со сползшим галстуком, пытается представить, упругий ли у него пресс — как у любого с драматическим прошлым в американском литературном ширпотребе — и есть ли там узкая дорожка волос, ведущая от пупка ниже, под разворот белья и брюк.

— Бар к твоим услугам.

Она хмыкает.

— Я прочла жуткую американскую книжку. Главная героиня переезжает жить к сводному брату своего отца после гибели обоих родителей, — ужасная драма. В каждой первой отрыжке беллетристики встречается. — У него двое взрослых сыновей, и они живут в такой, ммм, — она подбирает слова, — лесной глуши.. Дом современный, а цивилизация далеко-о-о. Дрова рубят, знаешь, тебе бы понравилось.

Амели усмехается.

— Так вот. Если угадаешь, кто из них в итоге её выебал, — она несколько секунд поглаживает кожаную обивку дивана пальцами — делает вид, что думает, — я выполню любое твоё краткосрочное желание.

Проводит языком по губам.

— А если не угадаешь — то ты моё.

Паутина колышется вокруг него, липкая — уже и не выпутаться.

[icon]https://i.imgur.com/Sv3lv7M.jpg[/icon][nick]amélie lacroix[/nick][sign][/sign]

+6

5

[indent]  [indent] травоядные здесь не водятся, царствует дух мясной


— Мне… — он начинает говорить, следя за Амели, но во рту пересыхает: она наклоняется перед ним так, что закрывающая упругий зад ткань ползёт выше, обнажая тонкую полоску чёрных кружевных стрингов.

Коул сбивается на выдохе, в самом начале — молчит, тупо моргая. Наверное, правила приличия предусматривают, что джентльмен не должен реагировать на подобные провокации, отводя взгляд. Ему оказывается поебать — он любуется, как Амели едва ли не складывается вдвое, прогибая поясницу на абсолютно прямых ногах. Её движение выглядит так легко, словно… Кэссиди похуй, какой именно эпитет должен описывать её движения, пока ткань халата не возвращается на место и, если быть честным хотя бы с собой, пока Амели не возвращается обратно в комнату, уже переодевшись. За это время он вытирает лицо рукавом неудобной белой рубашки и их приходится засучивать, расстёгивая пуговицы дрожащими пальцами, чтобы не было видно влажных следов.
Ёбаный Жерар со своими поездками. Ёбаная Япония с ёбаным Токио. Ёбаная одежда. Ёбаная Амели.
Он откашливается, слыша новый вопрос.

— Только тебе, — голос выходит немного хриплым, но Коул всё равно гордится попыткой не выдавать своего волнения. — Остальные не пытаются насытиться одним воздухом.

Коул вздыхает при упоминании бургеров — в тот вечер они вышли даже лучше обычного: Жерар сметает недоеденный Амели так быстро, что он еле успевает приготовить следующий. Коул шутит, что в нём слишком мало французского и что переживает, как бы Лакруа не отобрал и его собственный, но веселья не чувствует — Амели уносит его с собой, выбрасывая где-то в широком коридоре перед тем, как забраться под одеяло. Он планировал подать бургер с колой и картошкой фри, но после их разговора радуется, что вообще помнит, зачем к ним пришёл.
Интересно, ей что-нибудь снится?

— Боюсь Жерар будет не в восторге, если застанет меня пьяным на работе, — он с резиновой, вымученной улыбкой качает головой.

Вряд ли Жерар был бы в восторге, заберись он Кэссиди в голову хоть на секунду — он выглядит проницательным и умным, а Коул слишком простым и прозрачным, чтобы его обмануть. Ему кажется чудом, что Жерар до сих пор не догадывается, о чём он думает. Кэссиди частенько замечает в его глазах сталь до того холодную, что ему становится слегка не по себе — интересно, он вернётся в тюрьму или его труп никогда не найдут, если он переспит с Амели? Размышление кажется забавным и праздным, пока короткий халат не сползает выше, чем должен сидеть, а тонкая, чёрная, шёлковая ткань её пижамы не облегает грудь, собравшимися волнами складок обозначая небольшие соски, превращая рассуждение из праздного в актуальное.
Кэссиди терпеливо сносит её дразнящие, разжигающие фантазию и тело наряды весь вечер — но всё равно слишком часто представляет Амели без них.

Чувства искажённости, запретности в его системе ценностей, странности происходящего и болезненного желания преследуют его уже слишком давно, чтобы он с ними не мирился — терпеть он умеет. Крепким Коула делают не постоянные придирки Элизабет, не сумасшедшая, полная лёгких денег и быстрых смертей, бурная, насыщенная жизнь «мертвецов» и не регулярные походы в тренажёрный зал с монотонным тяганием железа под одобрительный взгляд, кивающего с приоткрытым ртом на каждое технически верное выполнение упражнения, тренера с бычьей шеей и грохочущую, «мотивирующую» музыку.
Кантри там не включают, поэтому он с удовольствием открывает для себя всю прелесть вакуумных наушников — ему не нужна мотивация, чтобы сделать что-то правильно или хорошо, и вот за это уже стоит сказать спасибо постоянным придиркам Эш. Или родителей. Чьё-то одобрение ему теперь тоже не нужно.

Коул едва не морщится, вспоминая, что появился не путём непорочного зачатия, из лабораторной пробирки аккуратными докторскими руками — обычно он сопровождает это воспоминание выразительным, как тощее ебало одного старого мудака, плевком под ноги, но сейчас воздерживается: Амели вряд ли оценит по достоинству исполненный благородной сельской простоты жест, а он вряд ли отрастит крылья даже за пятьдесят этажей свободного падения, пока будет лететь из окна — Коул проглатывает плевок вместе с отвращением к отцу, ощущая привычный с детства вкус вставшего в горле дерьма: не обычного, понятного дерьма, окружающего его в комнате на захолустной ферме, и не облепленных мухами быстро подсыхающих жидковатых лепёшек, удобно ложащихся в широкую совковую лопату, а другого — оседающего внутри с наполненными злостью пинками папаши, если древняя хуйня, по ошибке зовущаяся «инвентарём», ломается, а надои оказываются меньше ожидаемого (причина всегда кроется в лени Коула, а не в экономии на нормальном корме для стада) или звонкими, прижигающими кожу пощёчинами и трескучими, искристыми, как новогодний фейерверк или вскрытое шампанское, подзатыльниками матери, мрачно наблюдающей за краснеющими на бумаге «С» и «D», становящимися всё более редкими в тестах, неуклонно уступающими почётное место безразличной «F» — видимо ей недостаточно красного и она добавляет ещё немного на его усталое лицо. Может, стоило просто закрасить весь лист фломастером?

Он учится не слишком охотно — в отбивании интереса участвуют все, у кого получается дотянуться: вызывающие в школу за драки исключительно его родителей и монотонно бубнящие сухой, непонятный текст учителя, советующие почитать учебник после уроков, если что-то вдруг осталось неясным, издевающиеся над любым, даже самым нескромным по его меркам успехом, Бетси и Роуд Кэссиди-Младший, и длинный, чертовски длинный, список домашних обязанностей, свалившийся на него, кажется, едва он начинает ходить.
Пинки оказываются увесистей подзатыльников, поэтому школа идёт нахер.

Тяжело было представить, что коров придётся доить не всю жизнь, а знание грамматики и пунктуации пригодится при составлении рапортов — Коул мучительно долго вычитывает каждый, пытаясь привести буквы в соответствие со строгим порядком целой бездны совершенно невыносимых правил, не опозориться перед Жераром, собирающимся это читать. Так он начинает понимать, зачем в программы встраивают корректировщики текста.

Пока Коул слушает Амели, наслаждаясь звучанием её голоса, неприятные моменты помогают ему прийти в себя, отрезвляют достаточно, чтобы она с лёгкой небрежностью, играючи, сбила его снова. Слова про дрова кажутся почти обвинением в несостоятельности, но их он не замечает — в устах Амели слово ебля звучит по-особенному, выделяется слишком сильно: становится грязным, прогорклым, чужим. Возбуждающим — словно она не матерится, а разводит перед ним ноги на столе или кровати. Коул провожает взглядом её розовый язык, касающийся мягких губ — с трудом отводит глаза, а потом медленно кивает, соглашаясь на игру: он выдаёт ответ сразу, точно зная, что всё равно ни за что не угадает. Не верит, что Амели может спросить что-то, на что он способен ответить правильно: так же, как не верил раньше учителям, специально задающим самые сложные задачи именно ему. Соглашается просто потому, что не привык убегать, даже если знает, что ничего не выйдет.

Амели из тех, кто ставит ловушку туда, где в неё точно попадутся — не оставляет дурацких шансов и мест для случайности, коллекционирует нюансы, детали и мелочи, использует их все. Много-много маленьких ниточек, ведущих к нужному результату. Он не смотрит — шагает молча. По зелёным глазам всё равно не поймёшь, чего она ждёт. Похоже, сегодня Амели снова останется голодной. На этот раз он морщится.

В штанах быстро становится тесно и тяжело от мыслей о краткосрочных желаниях. Его бы уж точно стало быстрым, если не мгновенным. Коул, конечно, не попросил бы её отсосать прямо здесь — наверняка, нет. Или попросил?
Вряд ли теперь кто-то об этом когда-нибудь узнает.

— Я же не дождусь подсказок? — он усмехается, тоже облизывает пересохшие губы, неосознанно повторяя движение Амели и пожимает плечами. — Тогда пусть будет дядя.

Воздух становится таким же липким, как взмокшая от едкого пота спина — Коул чувствует, как тяжелеют солёные капли, сползают, одна за одной, сливаясь в тонкую струйку, и впитываются где-то под ремнём, неприятно трущим кожу.
Вся официальная одежда обязательно должна быть максимально неудобной? Это единственный сраный критерий, блять?

Он вздыхает, глядя на расслабленно сидящую на диване Амели: в её позе нет ни тени от тяжёлой скованности, вязкой неловкости и смешанного с волнением тягостного, мучительного, давящего желания, которые он испытывает. Она всем своим видом демонстрирует, что значит не проебаться абсолютно нигде — Коул демонстрирует всем своим видом, как проебаться даже там, к чему ты, казалось бы, и отношения не имеешь.

Что ж. Проёбом больше, проёбом меньше.

— Ты же заранее знала, чего хочешь? — он спрашивает, не дожидаясь, пока Амели сообщит об ошибке.

Садясь на стоящее рядом мягкое кресло, Коул думает о том, что он больше никогда не желает слышать осуждения за то, что ошибся.

[nick]cole cassidy[/nick][icon]https://i.imgur.com/4ikYyGo.jpg[/icon]

Отредактировано Cole Cassidy (2022-08-11 14:02:52)

+6

6

Пока Амели разглядывает его, она мельком думает — интересно, успел ли Коул уже побывать в ярком, неоновом Синдзюку, посреди работающих без лицензий тайских массажисток в крохотных кожаных и душных салонах, где тебя доведут до оргазма в две, а за дополнительную оплату даже в четыре руки, измазанные в гидрогеле, поёрзают сверху, не позволяя войти, или в красивых хостес-барах, кябакурах, где снующих вокруг официанток без нижнего белья и в полупрозрачных пеньюарах разрешается только трогать, слегка поглаживая, а об остальном разве что попытаться договориться лично. Немногим хватает смелости или циничности назвать проституцию — проституцией, и они заворачивают её в глянцевую рекламу массажных салонов, аккуратно настраивая поиск по ключевым словам чтобы найтись на первой же странице гугла, в совместные принятия бань в очередном Soapland хоть с одной, хоть сразу с несколькими, в Fasshon herusu вне непосредственного полового акта: тебе всё равно позволят кончить, но не так, как хотелось бы — погладят, поёрзают, потрут или может возьмут в рот, и заплатить придётся дважды — за вход, и за оказанную услугу. С иностранцами в Токио до сих пор иногда возникают проблемы — нечистоплотные гайдзины не возят с собой справок, зато возят шелестящие пачки зелёных купюр, и деньги в итоге открывают им любые двери, от редких постелей прогуливающихся у гостиниц индивидуалок и демократичных Pinsaro до идеально воспроизводящих человеческие черты кукол, согласных уже абсолютно на всё, покорных и податливых, у которых не сводит горло от глубокого минета, а в заднице всегда чисто — такую можно нарядить в любимую одежду, хоть приноси с собой, вспомнить просмотренное в детстве аниме, включённое украдкой от родителей, и выебать, наконец, не дающую покоя главную героиню. Амели знает, что Жерар не ходит по таким местам, позволяя себе даже осуждающую брезгливость, если его зовут старшие сотрудники, расслабиться, приятно провести время — слишком холодный и слишком правильный, слишком спокойный для того, чтобы позволить себе чуть больше чем могло бы быть пристойно, всегда в аккуратных пиджаках и рубашках; может, разумеется, он просто искренне её любит, но разве мужчинам не всё равно, кого ебать, и разве связана любовь со спонтанным желанием в мозге вставить симпатичной девятнадцатилетней Минами, приносящей тебе кофе в облегающей юбке-карандаш?
Амели едва заметно пожимает плечами, усмехаясь, когда слышит неправильный ответ Коула — может и не связана, ей особо не у кого спросить.

— Нет, — улыбается она, потягиваясь, — я не знала заранее, но не думала, что ты угадаешь.
Можно было бы сказать — специально построила вопрос так, чтобы не угадал, но у Коула, на самом деле, был шанс, потому что в дешёвых книжонках ебутся, обычно, абсолютно все, особенно если ты приезжаешь в огромный дом где-то на задворках цивилизации, и там тебя встречают трое красавцев с каменными прессами и каменными стояками. В книжных магазинах подобной литературе посвящены длинные секции современной классики, продаваемой громадными тиражами, про чёрных властелинов и опасных боссов мафий, успешных предпринимателей, позарившихся на серую мышь в главной роли — нет нужды придумывать личность персонажу, если у читающих домохозяек никогда не было собственной, а богатого и с каменным стояком хотелось всегда. Амели щурится, продолжая улыбаться: Коул садится, и она ещё раз пробегает по нему глазами — что же попросить такого, чтобы было веселей. Его напряжение, тяжёлое, считывается в каждом жесте, в подрагивающих краешках у длинных ресниц, сбившемся, отличном от нормы дыхании, даже в манере держаться — притворяясь, люди имитируют расслабленность разительно отличающуюся от их обычной, и состояние Коула можно было бы списать на волнение от происходящих у Жерара трудностей, но Амели не любит тешить себя иллюзиями: к тому же в данном случае горькая правда радует гораздо больше неправды, которую они могли бы вместе придумать.

— Они сделали это все втроём, представляешь? — улыбается она, поднимаясь на ноги и делая к Коулу шаг. Амели могла бы попросить что угодно: встать на четвереньки у двери и потом доползти до неё, медленно, как обычно делают женщины в отвратительных порно-сюжетах, или снять рубашку, чтобы она смогла оценить, сколько раз в неделю и с какими перерывами он посещал в своём вонючем Техасе спортзал, или даже отлизать, просто чтобы посмотреть на реакцию, посмеявшись — конечно, он бы не решился, конечно не пока щёлкнув картой-ключом, внутрь может войти Жерар, ведь для куннилингуса нужно сильно больше осмысленности чем для стандартной, порывистой ебли, которая, пожалуй, и могла бы произойти. Но нет.
Она опускается на него сверху, разводя ноги и упираясь коленями в мягкое кресло, обхватывает его бёдра — это не плие, не тан леве, и в любой момент действительно может вернуться Жерар, а от того ситуация нравится ей ещё больше: когда она пытается представить, кто огребёт первый, Амели или Коул — опускается неторопливо, зная, что он не станет возражать и никуда отсюда не денется, дожидаясь, пока его широкие ладони медленно обхватят её талию — ей любопытно, что они станут делать, комкать пижаму или впиваться в бледную кожу, а может пытаться оставаться спокойными, не вцепиться в волосы на затылке и не разорвать едва укрывающую тело ткань, было бы неловко, правда, мистер Кэссиди? Её мыслям он не отвечает.
— Я поцелую тебя, — негромко проговаривает она, продолжая улыбаться, — в качестве половины своего приза.
Могла бы попросить — поцелуй меня — но Амели ничего и ни у кого никогда не просит; она сама пробует его губы, облизывает их языком, сухие, немного пряные, собирает во рту терпкую слюну и цепляется зубами за мягкую, уязвимую, влажную и беспокойную полость, позволяя этому длиться, выдыхая чуть шумнее обычного, прислушиваясь к себе, удовлетворённо жмурясь, когда тело отзывается едва уловимым, острым возбуждением, заставляет поёрзать бёдрами, пожалеть, что переоделась, ведь на ней мог остаться только халат — или об этом стоит жалеть Коулу?

От него пахнет горячим техасским воздухом, какой-то странной едой, живым теплом, разительно контрастирующим со всем, что ей обычно нравится, словно вместе с поцелуем Амели утягивают куда-то на крохотный островок жизни, подальше от балета, Жерара и омников, долгих командировок и таких же долгих тренировок, методичных ударов, нажатий, сгибов и растяжений — ей не может понравиться место, где нет чеканных па де бурре и хлёстких со де басков, но побывать в нём на экскурсии оказывается интригующим опытом; она задумчиво моргает, когда сама от него отрывается, удерживает спонтанное желание положить голову на плечо, ненадолго замерев в таком положении, и просто смотрит — как спадают на лоб вечно неаккуратные волосы и собираются капли пота у ключиц и кадыка, пробивается из-под выбритых скул щетина, втягивает запах, ещё раз, различая его любимое курево, разрешает себе поморщиться, усмехнуться, и прикусить ноющую нижнюю губу. Странно — странно, и приятно, иначе, чем с Жераром — ей любопытно пока она поднимается, любопытно пока оправляет чуть задравшуюся майку, любопытно пока садится на диван, обратно, и кивает ему на стоящую на столике тарелку с кабаяки, невозмутимо вздёргивая бровь.

— Покорми меня, — проговаривает Амели, ведомая стремлением продолжать ощущать что-нибудь ещё, что-нибудь острее, чем ей обычно положено, — раз уж всё равно приволок.
Она не думает о калорийности кисло-сладкого соуса, или о том, что без понятия, в каком количестве масла это было приготовлено, а размышляет о чём-то другом — почему Жерар не зашёл, и как бы он отреагировал, и как отреагировала она сама, увлечённая этим неравнодушным, чужим, тёплым средоточием эмоций в самом низу живота, словно в неё упирался не только его член, но и ещё что-то. Фантазии об ужинах на двоих и заведённых собаках? О симпатии?
Амели рассматривает его, заинтригованная — не может же он правда думать, что знает о ней хоть что-нибудь, не может же действительно верить, что она ему искренне нравится. Кто — она? Жена лучшего друга? Прима-балерина? Амели Гийяр?
С которой из них Коул верит, что познакомился?

[icon]https://i.imgur.com/Sv3lv7M.jpg[/icon][nick]amélie lacroix[/nick][sign][/sign]

+6

7

Где-то там, где в роще ползет змея.

Коул не верит ей ни одной тесной, перегревшейся от напряжения секунды: Амели поднимается, потягивается — пластичная, как расплавленное серебро, плавная, как ночная морская волна, завораживающая, как хищник, навсегда оставшийся для жертвы в последнем, великолепно точном броске. Не верит, пока она забирает добычу — выбитое из сжавшихся лёгких тягучей, как мёд, собранный с цветов апельсина в его родном штате, грацией дыхание. Он отстранённо вспоминает яркие, иллюстрированные картинками «греческие мифы», всё-таки осиленные им с третьей попытки: книга покоится на полке его отца рядом с библией и справочным издание по животноводству — для красоты и показать окрестным реднекам, что он не такой уж и тупой, знает эти ваши буквы. Амели похожа на что-то оттуда — обманчивое, прекрасное, ядовитое. Наверняка в широком ассортименте обёрнутых в тоги богов было что-то подобающее случаю, но Коул не подыскивает подходящего, оставаясь наедине лишь со стойкой ассоциацией.

— Не совсем, если… — оставшиеся слова вязнут на самом кончике языка, а невесомые руки опускаются на окаменевшие от напряжения плечи — будто она кладёт на них не ладонь, а складывает аккуратной стопкой железобетонные блоки. Это не важно, Коул всё равно забывает, о чём хочет сказать мгновением раньше.

Неоформившееся до конца отрицание погибает где-то внутри: нет, он не представляет, что они сделали это втроём. «Мертвецы» часто хвастались между собой, побывав по очереди или вдвоём сразу в одной девушке, но Кэссиди только ухмылялся — их бахвальство своими бритвенно-острыми, издевательскими шутками быстро настигала Эш. Он редко завидовал их участи, смеясь, что у него после таких разносов, наверное, если бы и не отвалился член, то вставать бы точно перестал.
Традиционный мужской юмор увядает в зародыше, не приживается под началом её высокого каблука. Наверное, книжка действительно так себе.

Расстояние между ними становится густым, наэлектризованным, лишним. По крайней мере для него — сердце разгоняется так, будто больше не планирует сожительства и сейчас хлопнет рёбрами, забрав с собой и вены, и артерии. Пот собирается на шее, под расслабленным воротником рубашки, кусая потёртую кожу — это заставляет звон в голове стать тише на полтона, а мозги перестать искрить желанием схватить, сжать, вцепиться и войти так глубоко, как получится. Её стоны звучат у него внутри так же отчётливо, как они явственно отсутствуют в комнате. Про Жерара он забывает — будто они никогда и не были знакомы.

Проектор в голове потрескивает, отчаянно крутя засвеченную приглушённым вечерним небом плёнку и пытаясь передавать адекватную картинку, но Коул приходит к мнению, что там что-то зажевало — вместо реальности он показывает Амели, спокойно, не спеша ставящую согнутую в колене ногу сначала на левую часть кресла, а потом другую — на правую. Он завороженно смотрит на эту сцену, не веря ей точно так же, как до этого прозвучавшим словам — до тех пор, пока она не опускается ниже, касаясь Коула грудью с твёрдыми сосками, худыми бёдрами, медленно, тяжело ёрзая плотно прижатым к нему упругим задом, то ли устраиваясь поудобнее, то ли дразня пульсирующий от напряжения орган.
До тех пор, пока Амели не заставляет его поверить.

Нервное, грубое, дикое возбуждение беспощадно вгрызается в кости, плывёт по коже разрядами тока, стискивает, будто плоскогубцами, нервы — выдавленный Амели негромкий, беспомощный стон умирает у неё во рту, пока Коул забирается под слишком свободную майку: одна рука замирает под круглой мягкостью небольшой груди, ложась большим пальцем на сосок, другая прижимается к узкой спине между худых лопаток, спускается ниже, к талии — такой тонкой, словно её можно легко обхватить ладонью, — пробегается по пояснице с твёрдыми выступами позвонков, останавливаясь лишь под совершенно не сопротивляющейся его вторжению резинкой штанов — и сжимает ягодицу. Амели вырывает из него мысли своим влажным, горячим языком, обёрнутым парой стаявших слов, после которых он пытается напиться их стремительно истекающей близостью — жадно, отчаянно, агрессивно.
Она оказывается на нём так неожиданно, что Коул не успевает подумать о том, как себя вести, не успевает поймать рассудок за тонкой гранью, которую она перешагивает.

Его вырывают из мира, где всё, сколь бы оно ни было дерьмовым, знакомым и привычным, выдёргивают с корнем, выжигают дотла прошлое и бросают в новую, чужую жизнь, в чужом Париже чужой страны, с чужим Жераром и с его чужой работой, селят в чужой, съёмной, однокомнатной квартире, которая набрасывает на него петлю за петлёй, стягивая их всё сильнее, когда никто не смотрит — словно обвивший неудачливого, хромого шакала питон, неумолимо свивающий смерть на ещё подрагивающем теле. Чужая Амели в этом уравнении становится той переменной, которая меняет его так неожиданно, что уже не хватит времени переделать что-нибудь. Оказывается чем-то близким.
Но её прохладная кожа и сладковатая слюна не обещают покой.

Он не останавливает Амели, текучую и лёгкую, соскальзывающую с него, просачивающуюся сквозь пальцы — провожает её столько, сколько позволяет длина рук. Веки Коул открывает не сразу — ждёт, пока мир перестанет рывками наскакивать на него и вновь отступать, чтобы повторить это ещё раз, вызывая тошноту. Её запах так плотно обволакивает его, что он не сразу понимает, что она отошла — аромат опускается тяжёлой, прижимающей остатки мозгов к черепу, пеленой, заставляет шумно, глубоко дышать ртом, пробовать на вкус каждую нотку, прокатывать её по нёбу, цедить по капле, как дорогой янтарный виски у неё дома. Ощутив оставшуюся на коленях вместо веса Амели пустоту, Коул вздрагивает — внутри просыпается сосущий, острый, терпкий, как крыжовник, и оглушительный, как взрыв противотанковой гранаты, голод.

Пока он приходит в себя, восстанавливая дыхание, она перебирается на широкий мягкий диван — выглядит так, словно ничего не произошло. Нетронутая зелень её глаз всё так же недоступна и пронзительна, как минуту назад, до того, как его чуть не размазало по полу странное, пробравшееся в комнату цунами — Коул слышал, что в Японии бывают цунами. Но она больше не кажется ему чужой, как выставленная под витриной ювелирного драгоценность, на которую у тебя никогда не достанет денег — можешь брать кредиты сколько угодно, столько тебе всё равно не найти. Опасной, хищной, закрытой. Но не чужой. В ладонях остаются следы её тела.

Ко всему, что он чувствует, добавляется удивление — не только от этой неуместной, неожиданной для её образа детали близости, но и от повисшей между ними второй части желания. Кажется, перед тем, как её язык оказался у него во рту, она говорила что-то о двух частях. Очередной подвох — гнуть правила так, как тебе нужно. Впрочем, после поцелуя, даже если бы частей стало тридцать три вместо двух, он изрезался бы до смерти, но собрал каждую. Смущение, долгое и неловкое, испытываемое перед ней, гаснет как накрытая гасильником свеча, оставляя после себя только быстро растворяющуюся в воздухе, едкую струйку синеватого дыма. Он цепляется пальцами за подлокотник и грузно опирается на него, встаёт, не спеша проходя к блюду и морщась — из приборов там только палочки. Коул чертовски ловко обращается с револьвером, да и с оружием в целом, в общем-то, но это не мешает ему совершенно топорно пытаться подцепить двумя деревянными щепками хоть что-нибудь.

— Ёбаный пиздец, — бурчит он, пытаясь выплеснуть бушующие внутри эмоции.

Коул берёт поднос и опускает себе на колени, садясь на диван рядом с ней. Кажется, он абсолютно случайно касается бедра Амели своим — под кожей, где-то внутри мышц, расцветают горячие, тянущие от желания прижаться к ней всем телом и впиться в неё снова, круги, но он старательно держит себя в до сих пор дрожащих руках. Даже слегка усмехается — пока вытирает их тёплым, влажным полотенцем, скрученным плотной трубочкой и лежащем на специальном длинном блюдце. Он дышит глубоко, но воздух слишком неохотно забирается в растёртые по внутренностям бешено колотящимся сердцем лёгкие, беря полированные ветки, оставленные здесь заботливыми азиатами вместо человеческой вилки. Коул не совсем понимает, как это должно выглядеть, снова ощущая лёгкое смущение — глотает его, стараясь не обращать внимания.

— Если позволишь… — он убирает пальцами волосы, струящиеся по плечу, за спину, и кладёт ладонь на хрупкую шею сзади, борясь с соблазном сжать горло. Так близко. Так легко. — Надеюсь, я выбрал с тележки самое вкусное. Кто знает, через сколько лет ты поешь в следующий раз?

Коул неловко цепляет кусочек угря, поднося к пухлым, уже освободившимся от красной помады, волнительно подчёркивающей их весь вечер, губам. Несколько раз он едва не роняет чёртову рыбу, слишком скользкую для сраных кусков дерева, на Амели, но в итоге справляется с задачей.

— Кхм… открой рот? — негромко проговаривает он, чувствуя новую волну нервозной, возбуждающей неловкости — от звучания этой фразы. Иногда Коул завидует, что у женщин ничего не упирается в брюки и это не приходится прикрывать подносом.

[nick]cole cassidy[/nick][icon]https://i.imgur.com/4ikYyGo.jpg[/icon]

Отредактировано Cole Cassidy (2022-08-14 13:42:15)

+6

8

В кабинете Жерара досье хранятся в закрытых, хромированных сейфах, блестят сталью и оловом, укрывают под хитросплетением цифр истории, кропотливо собранные по соединённым конечностям чужих судеб — всё раскладывают по папочкам, показатели роста и веса, семейное положение и количество детей, все известные и неизвестные места жительства, личностные особенности, умения и странности (ходит по понедельникам в церковь? зажигает ароматические свечи в полночь? сделал татуировку с кривой пентаграммой прямо на груди?)
Жерару не нравится, когда Амели приходит к нему на работу, но иногда досье он приносит с собой — нарушает запрет о выносе на дом конфиденциальной информации, — и она смотрит на белые листы с глянцевыми, тиснёнными в бледном ворохе бумаги буквами, скользит глазами по строкам с незнакомыми именами и разглядывает фотокарточки с людьми, ничего для неё не значащими, разного пола, сложения и возраста, с неблагополучными историями, все как один: иммигранты, беженцы, бывшие тюремные заключённые, как Коул, угодившие за разбой или за нанесение тяжких телесных, убийство всей семьи после того, как узнал о пятилетнем предательстве, взорванные газовые баллоны и мокрые, тяжёлые волосы утопленных в ванных детей и жён. Страшные вещи система превращает в листы на столе у Жерара, в шероховатые, тёмные папочки, по которым он любит водить пальцами — из личной трагедии в сбой в необходимом для успешного исследования показателе, системной неточности, выбросе переменной из кластерного анализа: её всё равно откинут, чтобы не ебать себе лишний раз мозги и проще было учитывать остальное, то, что срослось и оказалось на своём месте.

Без ведома Жерара ей к досье не подобраться, даже изогнувшись буквой зю, поэтому перед тем, как предложить Коула в качестве сопровождающего в Японию, Амели имитирует искренность — она не до конца может доверять вчерашнему сидельцу, она хочет чувствовать себя в безопасности и знать, что можно от него ожидать, она точно имеет на это право; любимый спектакль, который срабатывает всегда, в том числе и с Жераром — нужно изобразить искренность, а не отдать её на самом деле, потому что любая ложь куда теплее и приятнее самой отчаянной, душной и бессмысленной правды. Он думает недолго, кивает, и приносит ей с работы очередную тёмную папку, с очередной душещипательной историей — и Амели просиживает с ней несколько долгих часов на балконе, попивая его любимый виски, оставшийся на кухне с прошлого раза. Въедаются в память чернильные линии имён людей, убитых или застреленных, подельников из мертвецкой банды, упоминание Элизабет Эш, есть даже приложенные фотокарточки, где Коул, кажущийся моложе лет на десять, прижимает к себе красивую платиновую блондинку с лихим блеском в глазах. Амели усмехается — они не похожи так, как вообще могли бы быть непохожи две женщины; сейчас, когда он тяжело поднимается и что-то бурчит себе под нос, дотягиваясь до тарелки с унаги, ей становится любопытно, сравнивает ли он их со своей бывшей, думает ли о ней, когда целует — или забывает и в голове остаётся только Амели — из хоровода травм, окружающих его полное имя, подаренное бомжеватого вида родителями (типичные американцы) она запоминает краткую выжимку: посттравматическое, склонен к долгим и фиксированным, болезненным привязанностям, как щенок, так что может он просто ищет себе новую хозяйку, пока пялится на длинные ноги Амели в зале, пока забирается пальцами ей под ткань майки, трогает задницу и сосок? Действительно ли он подобрал верную — если даже предыдущая оказалась для него слишком, то чего тогда искать здесь?

— Почему тебя вообще заботит моё питание?
Она отслеживает движение его руки, убирающее растрепавшиеся после поцелуя волосы за спину, склоняет голову набок — любуется голодным огоньком в глазах напротив, направленным точно не на идеальными ломтиками выложенную на тарелке рыбу, хмыкает, когда Коул пытается удержать в руках палочки, нелепый настолько, насколько вообще может быть нелепым регулярно удерживающий в руках оружие человек. Раньше её удивляло это — истории про огромных и непутёвых мужчин, знающих двадцать способов незаметно пырнуть тебя ножом, но не способных самостоятельно приготовить себе замороженные равиоли, а теперь Коул убеждает её, что и такие идиоты случаются, и может с равиоли у него и не возникло бы проблем, но вот с палочками для еды..

Она размыкает рот, удерживает желание проглотить, не разбирая вкуса и не прожёвывая, поступает наоборот — вонзается в идеально приготовленный угорь зубами, растягивает его на волокна, раскраивает языком мясо, как делают с живым ещё телом хищники, и медленно глотает, краешек за краешком, позволяя себе ощутить тепло съестного, соскальзывающего по пищеводу — калорийнее того, что обычно Амели употребляет сама. Её руки укрываются крохотными бусинами мурашек и она не удерживает выстраданный, неудовлетворённый вздох — следом за этим обязательно придёт мучительная тошнота и необходимость склоняться над унитазом, ощущать себя отогретой — грязной — потому что ей не нравится, когда на смену стерильной и прохладной чистоте проходит душная, липкая сытость, утяжеляющая всё тело в несколько раз: с такой не прокрутишь и двадцать фуэте, не встанешь на пуанты и на полчаса, что уж говорить о долгих, ежедневных тренировках. Не могут быть продуктивны те, кто вот так питается, постоянно существуя в этой уютной и мягкой неге, не могут они быть примами, добиваться чего-то большего, кроме сидения на диване — Амели поджимает губы, съедая с его рук ещё один кусочек, нужно как-то переключить внимание, отвлечь от этого мерзкого занятия, которое она сама предложила ради забавы, но есть по-настоящему не входит в её планы ни разу. А проблеваться ещё нужно будет успеть до прихода Жерара — и кто знает, когда он вообще явится?

Она соскальзывает ближе, прижимаясь плечом, и опять целует, сама — облизывает языком уже не такие сухие губы, усмехается, когда его спутавшиеся пряди падают ей на лицо, сдувает их с носа, кладёт свои прохладные пальцы на его, горячие и широкие, слегка качает головой, удерживая себя от очередного американского сравнения. Целоваться с Коулом приятно — она чувствует что-то, скребущее внутри, покалывающее в грудной клетке предвкушением удовольствия и смешливой забавы, и ей интересно почти так же, как учёному перед скорым экспериментом — а что будет? а если так? а потом? Учёному, отказывающемуся нести ответственность за последствия — разгребать придётся точно не ей, даже если узнает Жерар — не её по частям похоронят за учебным полигоном в третьем парижском округе. Главное не терять инициативу, удерживать контроль — только ей решать, что и когда, в какой последовательности чередовать язык с зубами и ртом, удушливое тепло Коула с собственным мглистым и туманным холодом, принесённым откуда-то с альпийских гор.

— Нравится? — негромко шепчет она, радуясь, что больше не кормят. — А почему? Я же не похожа на твою Эш.

Амели кусает его за губу ещё раз — дожидаясь реакции, — и тихонько урчит от томного наслаждения.

[icon]https://i.imgur.com/Sv3lv7M.jpg[/icon][nick]amélie lacroix[/nick][sign][/sign]

+5

9

— Боюсь, что ты не дотянешь до утра, — он запинается на словах «и Жерар найдёт тебя мёртвой», заканчивая не сразу, — или погибнешь от истощения, если во время тренировки случайно сделаешь больше на один оборот.

Мысль о Жераре кажется молнией на чернеющем небе — расчерчивает весь мир на две неровных, неравноценных, не сочетающихся больше части. Гибкая, грозная, резкая — не проходит бесследно, оставляя после себя едкий запах озона, слегка отдающего хлоркой. Свежесть Коул встречает реже, выменивает её на новую пачку «Dunhill» или «American Spirit», сетуя, что в штате Одинокой Звезды их, будто бы, делают крепче — но вот запах хлорки всегда узнаёт безошибочно. Мать оттирает кафель в ванной, прогоняя его, чтобы он не извозился и потом не полез пальцами в глаза или рот — случаи уже были. Она смеётся, относит его за порог, когда он незаметно подкрадывается ближе, соскучившись и наблюдая за ней — такой красивой, такой родной и самой лучшей. Позже этот запах преследует его каждые выходные — мать становится старше и, как будто, ведёт себя не так роднее. Всё теперь моет Коул — выходных как раз хватает чтобы отоспаться, потому что к вечеру он от усталости падает в кровать с изяществом и грацией набитого картошкой мешка, а привести дом и ферму в порядок нужно перед следующей учебной неделей. Успеть обязательно — справляться с ежедневными делами проще, если ничего не свалится с выходных, да и как иначе родители смогут хвастаться заехавшим по-добрососедски придуркам, что у них всегда чисто, если Коул, не наведя порядок, пропадает в школе — на самом деле ни черта не там — и времени на уборку у него уже нет.
Коул в рот ебал добрососедство.

Он всю жизнь думал, как устроит всё у себя, на собственной ферме — у него будет меньше животных, но они будут чище, счастливее, ведь за ними станет ухаживать не только он, разминая после долгого дня жёсткую шкуру в грубой ласке, гладя корову или быка, а и вся его семья — жена, сын, дочь. У них обязательно появится любимая собака. Коул придумывает ей имя, о котором никому не рассказывает — Купер. Так зовут единственного учителя, который хорошо относится к нему в младших классах. Из школы его изживают достаточно быстро, чтобы все воспоминания, которые остаются у Коула, вместились в короткую собачью кличку. Эш его планы не будущее приходятся не по вкусу — смех сменяется недоумением, едва до неё доходит, что он не шутит. Она долго смотрит на него, качая головой.
Интересно, Амели вообще знает, как пахнет хлорка или как чистить коров? Представлять её, с вёдрами плетущуюся за надоями с утра пораньше, у Коула не выходит — и он испытывает странное облегчение от того, что его мечты Эш разъёбывает давным-давно, заставляя забыть о них насовсем.

Мысль о Жераре кажется молнией на чернеющем небе — и теряется в нём абсолютно так же. Растворяется в голубоватой темноте, но пахнет иначе, чем детство, реальные молнии или хлорка — тяжёлыми, сладковатыми духами его жены. Коул впивается в её губы, сдерживаясь, чтобы не застонать и не укусить, судорожно возвращаясь обратно, выныривая на поверхность из омута вспененных, взбеленённых чувств — Амели методично изучает его загрубелую, обугленную изнутри плоть сдержанным, выведенным по какому-то идеальному человеческому трафарету ртом.
Именно он и вытаскивает его на поверхность, вылавливая за шиворот из воды и швыряя об стену, где знаком каждый встреченный ебалом кирпичик — Коул выливает их мутными ночами из расплавленного высокоградусного янтаря, формует, склеивает, облицовывает — строитель стен из него оказывается так себе, поэтому боль остаётся достаточно близко, чтобы напомнить о себе при случае: сочится из мелких трещин и продолбанных ударами его звенящей тупой башки прорех, льётся под ноги до тех пор, пока не начинают хлюпать набравшие верхом любимые высокие кожаные ботинки — обычно в этот момент наступает утро и Коул засыпает. Или сбегает в бар, если до рассвета остаётся слишком долго и далеко.

Но Амели не похожа на утро. Не похожа на бар. Амели — беспросветная, безлунная полночь, парой исторгнутых из себя слов, будто меткими, увесистыми попаданиями кувалды разносящая самые шатки и хлипкие элементы его глупой конструкции. Огромной ёбаной кувалды с длинной, современной, прорезиненной над скользящим под пальцами голым пластиком ручкой — эргономичная и удобная.
Амели вряд ли поднимет настоящую кувалду достаточно высоко чтобы достойно ударить — в жизни она больше походит на хирургический росчерк изготовленной лучшим мастером в единственном экземпляре катаны: подходящее сравнение, раз уж они в Японии. На ней даже видны клеймо и мелкий, оставленный специально, чтобы придать смертоносному оружию искорку жизни и человечности, изъян — затаённый, проступающий на бледной коже россыпью беззастенчивых, непокорных ей мурашек, ядовитый огонёк, превращающий глаза в два великолепных, чистых изумруда. Тонкий намёк, что там, внутри, что-то ещё есть.

Полночь, от которой не хочется — да и некуда — бежать. Полночь, которой Коул приносит еду.

Он остаётся на месте всё время — чувствует воздушное, невесомое касание прохладного плеча и раздирающий внутренности вспархивающими гроздьями воспоминаний вопросительный шёпот, обвязанный негромким шелестом со знакомым именем. Столько страдания и наслаждения одновременно Коул, сбитый с курса, как мерно покачивающийся в седле мехарист, идущий на мираж вдалеке или плывущий без маяка прямо на скалы корабль, не испытывает ни разу в своей короткой жизни.

— Нравится, — негромко и слишком глупо проговаривает он, жалея только о том, что Амели обрывает их поцелуй снова.

Про Эш Коул ничего не говорит — может, стена и обрушится, наполнит всё злостью, болью, обидной горечью. Доберётся выше, чем ранты любимых ботинок, когда зальёт их целиком. Может, Коул будет безнадёжно смотреть наверх со дна очередной бутылки, не видя под глубиной искажённого водой солнца.
Но сейчас он справляется с этим почти незаметно, дрожа от возбуждения, а не от пробующих его нутро аккуратных, полуночных порезов.

Его рука сползает на горло — слегка сжимает волнительную мягкость, ещё недавно податливо ходившую, извивавшуюся спрятанными, свитыми под кожей мышцами, пока Амели глотает очередной кусок. Коул отчаянно хочет ещё один поцелуй, чувствуя, как удерживающий его целым, сохраняющим хотя бы оттенок здравомыслия, стопор стремительно крошится при взгляде на неё — металл лопается с пленительным треском сорвавшегося вглубь желания, когда он прижимает Амели к спинке дивана и наклоняется ближе, чтобы вырвать его с корнем. Коул оказывается так близко, что чувствует в ней биение сердца: оно стучит внутри совсем как настоящее, пульсирует в раздувающейся и мгновенно сходящей, опадающей артерии, ползущей под его пальцами, выталкивает из слишком узкой, слишком худой груди дыхание — сначала в его лицо, а потом в прижавшийся к ней жадный рот.

Коул тонет в переполняющем возбуждении, врубаясь в реальность, как берсерк, и точно так же её игнорируя. Запах Амели растворяет бестелесный призрак висящей над ним Эш, сдувает как ничего не значащую пылинку Жерара, вырывает из дурной дремоты Парижа, рутинной работы, туго скрученной из страданий и смерти, забирает из чужого Токио.
Где-то сейчас ровно полночь. И дрожащий от желания Кэссиди обнаруживает это «где-то» в глубине, хоть ему и незначительно короткое мгновение чудится, будто он прижимает полночь к себе, загребает её руками.

Всё пропадает в грохочущей бездне полуприкрытых, внимательных, изучающих глаз. Набрасывается на него всеми бессонными ночами одновременно — раньше они ходят в одиночку, но Амели собирает их вместе, переплавляет внутри, ища слабую, болевую точку.
Коулу похуй, если его язык окажется у неё во рту.

— Потому что ты не похожа ни на кого, Амели, — он продолжает негромко, слыша, как гулко звенит тишина в нервных, волнительных ударах сердца — перед тем, как Коул снова целует её сам. — И меньше всего похожа на Эш.

[nick]cole cassidy[/nick][icon]https://i.imgur.com/4ikYyGo.jpg[/icon]

+6

10

[indent] [indent] [indent]  нужно переболеть смертью в юности, чтобы воспитать иммунитет.

Про балерин рассказывают много страшных историй, в которые никто не верит — вырывают друг другу волосы, толкут стекло в пуанты, рвут фатиновую пачку перед самым важным выступлением, крадут косметику и бьют в гримёрной зеркала, особенно у будущих прим, потому что у других не бывает отдельных гримёрных. Амели никогда не слышала такого от партнёров мужчин, хотя примой успевает сменить нескольких — сперва был поджарый, темнокожий Пьер, с приятными узлами мыщц под бугрящейся кожей (ей нравилось касаться их руками во время поддержек), выносливый и техничный, к нему не было вопросов ни у одного постановщика, и он умудрялся заедать свои успехи картошкой фри по вторникам и четвергам. Ему в пуанты не подкладывают стекла (для мужчин пуанты — слишком болезненный атрибут, и их заменяют мягкими туфлями, страдать предназначено только бабам), Пьер отлично приспосабливается к труппе, по очереди зовёт каждую неудачницу из кордебалета на свидание, с Амели держится подчёркнуто дружелюбно, черту не перешагивает — боится. Одиллия, соблазняющая его на широкой, укрытой красным бархатом сцене, ничего не чувствует, потому что Амели не интересны принцы, их трепетные воздыхания — партию Одетт она репетирует часами, выуживая из себя нужную мягкость, и всё равно скользит по паркету колкой южноамериканской гарпией, а не воздушной, тоскующей лебедью.

Следующим приходит хмурый и тяжёлый Филипп, которому всё даётся сложнее и он репетирует дольше Пьера, сосредоточенный и нацеленный на успех, как выпущенная рукой мастера спорта стрела — под звук дрогнувшей тетивы, хлестнувшей перед этим от локтя до широкой ладони. Каждое движение для него это часы упражнений у станка, даже в балетных туфлях, вес чуть больше положенного — прыгать сложнее, но Амели всегда больше прыгает, и он почти незаметен. Филипп пожимает плечами, видя в коридоре рыдающую девочку — опять у идиоток что-то случилось — не улыбается, как Пьер, не зовёт погулять вдоль набережной или съесть запретного мороженого, и ему позволяют. Все мужчины в их труппе оставляют стаканчики с кофе на подоконниках, не боясь подсыпанного слабительного, питаются полноценно — Амели долго рвёт, когда спустя полгода на воде и супах она крадёт с чужой тарелки кусочек мяса; их партии проще, нагрузки слабей, Филипп неудачник, слабо подходящий для балета, но и он выходит вместе с ней на сцену, вызубрив движения, а её бы выкинули к чертям за полтора лишних килограмма, набранных во время отпуска. Мальчикам, в белых майках и коротких нелепых шортах, предлагают бесплатное обучение — их не хватает в сфере. Для девочек установлена высокая плата. Или высокая планка. Пьер с друзьями ходил в ночной клуб после репетиций — Амели оставалась до полуночи в студии. Выше, сильнее. Иначе тебя просто заменят. У них в коллективе найдётся с двадцать таких Амели — молодых, напористых и талантливых, ещё не истёрших кости в пыль, не перенапрягших мышцы.

Амели уже год как почти прима — ей не хватает совсем чуть-чуть, поэтому дома она вообще не бывает, — когда в студии появляется Эсми. Молодая, тонкая, звонкая, с длинными и лохматыми рыжими волосами, не поддающимися укладке, воздушными партиями Одетты, идеальным выворотом стопы и верным подъёмом, лёгким смехом, таких любят преподаватели — приятнее издеваться над теми, кто делает вид, что всё это само собой получилось, не пришлось даже помучиться. Эсми умеет фальшивить безотказно (или она правда дура), ладить со всеми вокруг, покупать кофе без лактозы и сахара, не опаздывать, что-то нести про живые цветы и артхаусные фильмы, у неё на руках веснушки и фенечки, в ушах серьги-подсолнухи, она пытается поладить и с Амели, приносит ей кофе, спрашивает, какую музыку та слушает, улыбается, обнажая щербинку между двумя передними — у Амели в ушах кровь бьёт так, будто она вот-вот умрёт от инсульта, закупорятся сосуды, оголодают нейроны, прямо как её заёбанное, ледяное тело: вряд ли такие, как Эсми, в состоянии выдержать эти перманентные минус двадцать.
Амели не может нащупать в ней достаточное количество изъянов — Эсми нравится то, чем она занимается, она оплачивает лечение бабушки, у которой сложности со страховкой, и не хочет быть примой, но преподаватели довольно цокают языками, глядя на её кабриоль,  а современные балетмейстеры любят всё яркое и необычное, особенно в первые десять лет работы, ещё пытаясь доказать миру вокруг, что бывает что-то лучше классики.
Это будет она, а не я — всё, что может думать Амели, отхлёбывая принесённый кофе или идя рядом по парку, она — а не я. Нужно что-то изменить. Что-то сделать. Что-то.

Амели смотрит на тянущегося к ней за поцелуями Коула, щурится, удовлетворённо, когда он сжимает руку вокруг шеи — но потом различает не злость, а ласку, и это сбивает с выстроенного ритма, будто кто-то бьёт под дых и отбирает точку опоры, чтобы во время фуэте ты потеряла равновесие, тонким слоем размазывает по твёрдому деревянному паркету. Он склоняется к ней ещё за одним, голодный и живой — Амели снова думает об Эсми — та выпала из окна третьего этажа, сломав ногу, и так карьера в балете закончилась, а бабушка прожила ещё не очень долго даже под капельницами. Эсми никому не сказала, почему вдруг потеряла равновесие — иначе и от бабушки, и от младшей сестры с просроченными документами мало бы что осталось. Никто не хочет в кэмпы для беженцев во время Омнического Кризиса: Амели оплачивает бабушке похороны, а сестре — продление документов и вид на жительство. Эсми, на костылях, больше не летает, не приносит кофе, не глядит легко и смешливо — и, что главное, Эсми больше не танцует.
Через полгода Амели становится примой. Эсми она не звонит.

От Коула будто бы пахнет Эсми — испорченной, переброшенной, заткнутой в громадное мужское тело, неповоротливое и нелепое: так же неаккуратно спадают на лицо волосы и так же рвано вырывается из груди возбуждённое дыхание; от мысли, что они на пятидесятом этаже, Амели становится смешно. Лететь Коул будет долго.
Ему приходится отставить тарелку чтобы сжать ей шею, это успокаивает (больше не придётся есть) — воздух выходит сиплыми толчками, но сиплыми недостаточно: Коул держит не так крепко чтобы причинить боль, даже поглаживает большим пальцем впадинку между ключиц. Он не реагирует на упоминание бывшей как хотелось бы, может не потому, что не больно — а потому, что думает о другом. Амели смотрит, как расширяются зрачки, чёрный заливает тёплую коричную радужку, и приподнимает уголок губ, позволяя ему целовать себя, отвечая, забираясь языком в рот. Нащупанная слабость внезапна — его желание, огромное, захлёстывает, обнажая уязвимые розовые внутренности, она не особо понимает, почему он так остро её хочет, но если действительно хочет — это тоже можно использовать.
Только бы что-то чувствовать.
У неё покусаны губы когда она отстраняется, подаваясь ближе и сползая на пол, на ковре мягко, сквозь ворсинки колени почти не царапает — Амели может простоять сколько угодно, а потом ещё воспроизвести центральную партию Жизель на трясущихся мышцах. Идеальный инструмент, из которого Коул забавно пытается вытрясти что-то, притаскивая еду — но вместо этого вытрясывает из себя: стоны, возбуждение, перемешанные со вздохами слова; Амели извлечёт пользу после, из его чувства вины перед Жераром или забавного смущения, она найдёт, что-то там точно есть, иначе его бы так под ней не лихорадило.

Её руки скользят по бёдрам, ложатся на ремень брюк, расстёгивают — она задирает голову, глядя ему в глаза снизу, жалеет, что смыла макияж; Амели не спрашивает позволения, потому что мужчины женщин редко спрашивают — хотя Коул, наверное, как раз из таких. Точно хочешь? Ты в порядке? Мягкие простыни в жёлтый цветок, карта Америки на стене напротив, а флаг — над деревянной кроватной спинкой. У Эсми такой был.
Чужая высвобожденная плоть легко проскальзывает ей в рот, к влажному языку и острым зубам — Амели вспоминает о ключах от номера у Жерара и ей становится смешно; это мешается с солёной горечью во рту, и с памятью об апельсиновых духах Эсми, летящей с третьего этажа.

[icon]https://i.imgur.com/Sv3lv7M.jpg[/icon][nick]amélie lacroix[/nick][sign][/sign]

+6

11

Когда сбивается дыхание, то у Коула пересыхает во рту. С этим легко справляется скользкий, влажный язык Амели, который он жадно облизывает, всё-таки добравшись до её мягких губ — тяжело думать не только о том, сколько он мечтает о них, но думать вообще. И Коул не думает — этому помогают и оглушительно стучащая в висках кровь, и беспощадные, нокаутирующие удары по рёбрам от бешено колотящегося сердца, заставляющие слепо гнаться за двумя пульсирующими, выматывающими ритмами, не успевая ни за одним и безнадёжно отставая ещё до старта. За закрытыми глазами, укутанными красноватой, пробирающей адреналиновой пеленой, фокусирующей его, не спрашивающей и не дающей выбора, на распростёртой под пальцами Амели, тянущей всё ближе, сталкивающей с ней: в голове остаётся лишь мутный осадок от вкуса её имени. Он собирает его по кусочкам — руками, гладящими обтянутый тонкой кожей лёд, ползущий по капиллярам, артериям, венам; языком, соскребающим с чужого рта влажное, горячее дыхание, даже сейчас кажущееся таким ровным, словно она продолжает вымерять реальность до зептосекунды, становится точнее, рассудительнее атомных часов; нервами, завёрнутыми в рубашку и невесомый пижамный шёлк; носом, втягивающим тяжесть прекрасных, сводящих с ума духов. Смотреть на неё сейчас Коул избегает. Боится повредиться рассудком.

Отстраняясь, вместе с воздухом Амели выдавливает из него разочарованный, жалкий, просящий не уходить стон — Коул не успевает его удержать, как не успевает удержать её, выскальзывающую из-под широкой ладони, замирает под мыслями, ввинчивающимися против тугой, тесной резьбы в налитый свинцом череп — оплавленные буквы стекают свечным воском в тёмный омут подсознания, не теряют времени зря: выуживают адрес убогой квартиры в Париже, смятой стодолларовой купюрой в кармане портье находят номер комнаты в ебучем отеле, скрупулёзно и строго сверяются с графиком и уже биологическими, не атомными, сидящими в груди чужой жены, тикающими часами, вываривают в формованные брикеты давящее чувство вины и ненависть к себе, тщательно сортируют, аккуратно заворачивают в прозрачный шуршащий полиэтилен, звонят в ближайший бар, бронируя столик, бронируя стойку, бронируя кабинку в туалете, приглашают туда желающих поделиться хмельным жаром посетительниц — у букв полно дел и занятие найдётся для каждой, ведь их всего пять, а Коула нужно сожрать как можно быстрее, не церемониться, не миндальничать, не откладывать на завтра то, от чего можно не оставить следа уже сегодня.

Он думает об этом отстранённо, почти равнодушно — это произойдёт с кем-то другим. Этот Коул, утопающий в диванной обивке, всё равно не выберется живым, пригвождённый намертво, стянутый мотками разлитой колючей проволоки — его выпьют, погрузив в опьяняющий ядовитый экстаз, как запутавшуюся в паутине неловкую муху, трепыхающуюся уже по инерции, не справившуюся с пробегающей по ломкому хитину дрожью, без надежды. Оставят оболочку — ласково выпотрошат, избавив от засевших внутри принципов и правил. Придётся разбить большие куски и подцеплять маленькие осколки, вытаскивать их через небольшие разрезы. (Скальпель, сестра. Тампон. Нить. Мы его теряем. Время смерти — 02:59. Мог бы и потерпеть минуту.)
Он не врёт, говоря, что Амели не похожа ни на кого — вряд ли его опыт претендует на богатство, но единственное, с чем можно сравнить, на поверхность не вытаскивает даже она. Эш утекает, сочится из ночного кошмара, прижимающего к кровати дымчатой рукой, заставляющей внутренности застыть, покрываясь изморозью, в спрятанное позади воспоминание. Из призрака, комкающего лёгкие взглядом подчёркнутых лисьими стрелками глаз, останавливающихся на нём насыщенным цветом ценных пород красного дерева — в летучий, невесомый образ, смытый заглядывающей в панорамное окно луной.

Это должно принести облегчение, но за тонкими стенками зрачков что-то горит — заполняет всё едким, густым, не имеющим ничего общего с любимым сортом табака — не терпящий рекламы Red Apple лежит в кармане, стиснутый обёрточной сигаретной бумагой и запертый в смятой пачке, — дымом.
Коул, вжавшийся спиной в диван, приходит в себя и открывает глаза только услышав треск ширинки на брюках — он опускает взгляд и смотрит на Амели, спокойно, медленно, словно во сне, берущую в рот член, вырывающую изнутри новый, порванный на короткие хриплые звуки стон. Через всё тело прокатывается сладкая, тягучая нега — перемешивается с мурашками, когда налитая, подрагивающая от возбуждения плоть оказывается внутри неё.

— Амели… — он шепчет, заткнутый, придавленный новой волной навалившегося удовольствия. Должно быть приятно, но его словно размазывает по земле цунами. Слов не хватает. Букв не хватает. Не хватает звуков. Коул забывает, о чём хочет сказать. — Блять…

Нахлынувшее заставляет стать освежёванным куском мяса — он чувствует каждый миллиметр мягкого языка, ощущает оставленные им мокрые дорожки, царапающие, впивающиеся в бёдра ногти, дыхание, оседающее на коже и влажные, чавкающие звуки, заставляющие всё внутри сжаться в тугой, вибрирующий ком. Кажется, что он попадает в сон — тот, в котором происходит всё, о чём ты думаешь, из которого мучительно больно уходить, просыпаться с осознанием, что ты никогда не переживёшь случившегося в твоей голове. Хоронить это там.

Всё, чего хочет Коул после визита в квартиру Жерара месяц назад, теперь случается в голове у Амели — он с волнительным ужасом ждёт пробуждения, пока его пальцы забираются в иссиня-чёрные волосы. Он не давит на тёмный затылок, тупо прижимается ближе: всё, на что его хватает — ритмично подаваться бёдрами навстречу выуженному из него удовольствию, — сковывающая, податливая беспомощность, будто ему делают не минет, а ебут ртом.
Вряд ли это так уж далеко от истины.

Терпеть мерные, скользкие, горячие движения становится абсолютно невыносимо — и он стонет громче, растворяется во влажном тепле и сжимает кулак, стягивая ей волосы, входит глубже, быстрее, остаётся дольше… всё обрывается резко, растирает внутренности по обратной стороне оболочки яркой вспышкой. Коул несколько раз дёргается, оседает, проваливается, обмякает, разжимая кулак и скользя ладонью по прохладной щеке Амели — у него нет сил ни дышать, ни говорить, поэтому он замирает, пытаясь прийти в себя.
Получается не с первой попытки.

Амели встаёт с колен, дотрагивается до припухших губ — Коул пытается заглянуть ей внутрь, но она кажется такой же непроницаемой, как и полчаса назад, пока плывёт по широкому, тускло освещённому залу, обтянутая шелестящей тканью. Он глотает заполнивший рот песок, когда Амели улыбается, облизывая пальцы.

Это походит на диссоциацию — застёгнутые брюки, растерянность, смешанная с глухим удовлетворением — слов внутри не становится больше и расслабленный мозг так и не подсказывает ему ни единого. Смотреть на Амели теперь не просто неловко — он словно проваливается под землю от одного её присутствия рядом, и всё равно тянется ближе, касается предплечья рукой, ласково сжимая его и целуя в прохладную щёку, вдыхая свежие волосы, — проходит к пиджаку за куревом. Ему срочно нужно покурить, и он думает об этом пока Амели садится обратно, ногой придвигает к себе тарелку, откусывает очередной кусок рыбы, внимательно разглядывая.

Жерар заходит внутрь вместе с ползущей к потолку змейкой тающего дыма — заинтересованно поднимает бровь, видя жующую Амели и курящего при ней Коула.

[nick]cole cassidy[/nick][icon]https://i.imgur.com/4ikYyGo.jpg[/icon]

+5


Вы здесь » BITCHFIELD [grossover] » Прожитое » cheating is a crime


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно