рыжий, рыжая через три дня после самой длинной | ||
i feel the waves are crashing in |
Отредактировано Red (2019-04-23 23:55:12)
BITCHFIELD [grossover] |
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
Вы здесь » BITCHFIELD [grossover] » Прожитое » liminal
рыжий, рыжая через три дня после самой длинной | ||
i feel the waves are crashing in |
Отредактировано Red (2019-04-23 23:55:12)
sometimes heaven is when i’m away from you, god.
время становится путаным, то ли потому что в четвертой времени не существует, ничто не отмеряется и не прерывается занудными тик-таками.
нет, не так. ты пробуешь еще раз, проваливаешься в сон, твой сон урывист, во сне странник уходит как дым, ты силишься его узнать, но не можешь.
когда просыпаешься, тебе хочется разрыдаться, но тебе нельзя, ты ждешь новостей.
новостей тоже нет. тогда ты мучаешься, новости от этого не приходят быстрее.
сплошная мешанина, ты будто пытаешься, мучительно пытаешься отоспаться после самой длинной ночи, но у тебя не получается, потому что в голове у тебя стучит, ты чувствуешь запах крови и мучаешься снова.
если ты где-то и присутствуешь, то точно не здесь, кто-то во сне укрывает тебя одеялом, которые ты скидываешь, готовая бежать куда-то.
первые рассветные лучики играются с пылью, ты протягиваешь к ним было руку, лучики заплетаются вокруг пальцев, ты чувствуешь, как кто-то наблюдает за тобой, несколько пар глаз сразу.
слухи приходят из коридора раньше, чем приходит тот, кто мог бы их рассказать, и ты срываешься с места, делаешь это настолько тихо, что пропажу мог бы обнаружить только один человек, ты, непривычная быть тихой, непривычная совершенно.
сидишь в коридоре у могильника, прямо на полу, устало положив щеку на колени, а посетители все идут, и их так много, в какой-то момент ты перестаешь их замечать, но слушаешь их слова, которые выходят с той стороны, их случайные пожатия, у них на руках знакомый запах, ты ждешь, когда вереница закончится. живые, мертвые, новые, старые, некоторых ты даже не знаешь. они все идут.
их интерес к жизни всегда был существенно меньшим, чем интерес к смерти.
ты глупо хихикаешь себе под нос, и проходящий только теперь оборачивается, заметив тебя у стены, ты поднимаешься тут же, исчезаешь за дверью могильника.
сознание становится легким, прозрачным, ты встряхиваешься, и темнота расползается перед тобой, а ты просидела там с самого утра и до глубокой ночи.
ночная сестра, завидев тебя, выдыхает облегченно, ты клянешься, что слышишь, как она бормочет себе под нос «слава богу», а сестра из старых, она тебя знает, запихивает в кусающийся рот горькие таблетки – ты уже тогда знала, что большие вкусные – это только витамины. чем горьче и мельче, чем противнее таблетка – тем она сильнее.
ты качаешь головой, сестры всегда будут его любить, всегда будут не любить тебя, всегда будут вздыхать с облегчением, увидев, куда ты идешь и как темнота в панике бежит от тебя, прячась по углам, и электрическое освещение раскрашивает твои волосы в оранжевый, совсем оранжевый.
ты можешь пережить любое зрелище в могильнике – только не его, умирающего. не можешь заставить себя даже шаг сделать.
и бежишь, сшибая острыми плечами косяки, как только узнаешь, что единственная смерть, оставшаяся в могильнике..
ты мотаешь головой, а навстречу тебе бежит девчонка, острая и угловатая, бежит, не замечая косяков, похожая на пожар, хохочет как сумасшедшая, размазывает злые слезы по щекам, хохочет, хохочет, ты машинально отступаешь, пропустить ей, а ей все горько и смешно, за ней пытается поспевать сестра, «не ребенок, а дьявол, ну же, девочка, нужно ложиться!»
они никогда ее не накажут. и им никогда ее не поймать.
а более всего ее не поймать тебе.
sometimes heaven is only the two of us. i know you understand.
ты не стучишь, никогда не стучала, ныряешь в палату, плотно закрыв за собой дверь, делаешь глубокий вздох прежде, чем обернуться – увидеть его, выдыхаешь медленно, слышно, забираешься на кровать и устраиваешься в ногах, смотришь на него по звериному, чуть ли не обнюхиваешь, не пахнет смертью, даже болезнью почти не пахнет, только кровью, но запах крови у тебя будет стоять в носу еще долго, никто не видел, но ты излазила все полы в душевой, только по содранным коленкам можно догадаться, ты сама не знаешь, чего ты хотела или, наоборот, не хотела там найти.
но ты поднимаешь на него глаза, два темных провала, ты облизываешься, подаешься чуть вперед.
ты не говоришь «привет», начинаешь с середины предложения или молчишь вовсе.
ты хочешь, наверное, сказать ему, что он испугалась за него, но знаешь, что сам он был напуган больше.
ты хочешь сказать, черт, такая длинная ночь и такие путаные дни, но послушай.
вместо всего это ты говоришь негромко, заглядываешь в лицо, - не спишь, - не спит, конечно, глаза кажутся еще больше, еще печальнее, лицо ангела, ты облизываешься, дело не в лице ангела, дело в том, что, ты мотаешь головой и добавляешь еще тише, - я по тебе соскучилась.
запускаешь пальцы в волосы, и думаешь, что если бы сидела под окном, прилипнув к нему носом, пытаясь рассмотреть и предугадать – ты бы сошла с ума. на этот раз окончательно.
ты улыбаешься, виновато чуть, даже смущенно, и тихо добавляешь, - я тебе ничего не принесла, прости, я просто.. бежала, - ты сглатываешь и сбиваешься, ты не можешь, не можешь, ты понятия не имеешь, от чего именно, но ты дрожишь, тебя буквально трясет, могильник – это еще одно его царство, не твое, конечно, и ты уязвима точно также, как все, но тебе плевать, ты если нужно и спать бы осталась у него в ногах, прожигая простыни, не смущаясь, оставаясь неприкосновенной и незамеченной медсестрами, нет. не то.
ты чувствуешь очередную подступающую волну ужаса и ты встряхиваешься, когда видишь его, теперь видишь его, наконец, совсем одно дело не видеть его днями, зная, что он где-то в доме, занят своей вечной игрой, ты однажды говоришь ему, что она очень жестокая, и он знает, он все знает, и совсем другое.. не видеть его. по-настоящему не видеть. не дотянуться ни взглядом, ни звуком, ни лучами, запутавшимися в пыли.
- бежала, а потом ждала, ждала… к тебе столько народу пришло, как они всех пропустили, ты опять их заколдовал, - запрокидываешь голову и издаешь глухой смешок, слышишь даже знакомый цокот каблучков среди посетителей, ну и пусть, думаешь, прячешься в трещину в стене и ждешь, дом смотрит на тебя, таких ночей больше не будет, вы оба знаете это.
вот и хорошо.
only petty gods want to be worshipped.
наконец, ты собираешься, поднимаешь голову, лицо озаряется улыбкой, ты только теперь по-настоящему на него смотришь, и тебе об этого хорошо, тебе от этого так громко, так ослепительно хорошо, твой шепот мягок, вкрадчив, вы проваливаетесь в эту тишину, - тебе, наверное, рассказали уже все новости, и задали все вопросы, так что я не буду. но побуду с тобой, ладно?
ты поджимаешь под себя ноги, нащупываешь его лодыжку через одеяло, сжимаешь чуть, обозначая свое присутствие, здесь даже стены от него в восторге, ты поворачиваешь к нему голову, снова, ты предельно серьезна, ты произносишь все также тихо, - я немножко с ума сошла, когда услышала. все может потеряться. и пусть. но не ты, только не ты. очень страшно было? а сейчас?
ты только скажи, только скажи, я заберу, я все заберу, только скажи мне, только попроси меня.
sensitive to faith |
Оцените, говорят, свою боль по десятибалльной шкале. И бумажку в руки подсовывают. Как будто не он эти обозначения задрочил наизусть, да так, что им сам рассказать может. Вот здесь, значит, шесть, а вот тут и до четверки не дотянет. Пульсирующая, тупая, продолжительная, могу даже на карточках показать, только дайте. Паучихи это почему-то смешным не находят. Это вообще мало кто находит смешным, кроме Рыжего.
Ну и черт с ним, думает устало, вытягивается на кровати в перерыве между визитами, трет глаза грязными пальцами. Больше всего ломает, конечно, по очкам. Надевать их тут, разумеется, не запрещено, но не то чтобы советуется: персонал от этого сразу вспоминает про свои обязанности, от чего у них сильно портится характер. Рыжий любит Могильник, действительно, - тишину палат и лесной шелест тех мест, куда не попадает даже лунным светом, - но платить за это приходится тоже. Вообще за все приходится, думает меланхолично, хоть бы что бесплатно. Бритвенные надрезы затягиваются подозрительно быстро, оставляют только тонкие полоски шрамов (вообще ничто по сравнению с операционными, крови и шороху было больше, чем действительно вреда). Рыжий никому не рассказывает о том, как было страшно тогда, молчит или отшучивается перед жадными до его костей визитерами: достаточно уже и того, что лежит тут голый и с ободранной кожей. Распотрошенный, как туша бройлера.
Умирать вообще, честно говоря, не страшно. Рыжий об этом знает побольше прочих, пусть даже и не рассказывает (кроме, может быть, пары раз, но тогда и не догадался никто). Страшно - когда вот так, в грязном туалете, и втроем на одного с бритвой, под звуки чужого поноса. Крысе, конечно, крысиная смерть, да и здоровая доля самоиронии у Рыжего присутствует, но это уже даже не смешно. Он, по крайней мере, обеспечил предшественнику достойный отход в мир иной. С полным соблюдением церемонии. Порешить, знаете ли, тоже можно по-людски.
but hey, who's on trial? |
Все это пустое, конечно, - откидывается назад, закрывает глаза. Рыжий терпеть не может оставаться один, но ночь сейчас приветствует радостно: позволяет смыть с себя отпечатки голосов и следы чужих рук, прошлых, позапрошлых. Привидения, что остались - тихие, сами не подойдут. И вечерний обход давно закончился. Рыжий оглядывается по сторонам, воровато, как будто собирается сделать что-то запретное, - натягивает на себя одеяло и подбирает ноги под себя. Укладывается на бок лицом к двери. Слушает.
Тепло, на самом деле, ловится гораздо раньше звука: расползается по коридорным венам, как инъекция морфия, где-то чуть подальше слышатся шаги. Перешептывание паучих. Расступаются, чтобы пустить ее, - Рыжий улыбается, - наверняка не замечает, она никогда не замечала. Наконец пришла. Руками не касается деревьев, а в отпечатках ступней расцветают маки. Ярко-алые. Этого не видит тоже, что гораздо обиднее. Она вообще редко что замечает, потому что держит глаза только на цели и плевала на все остальное. Стену лбом прошибет, это пожалуйста, запросто, а двери в двух шагах не заметит. Рыжий знает, где она находится, по тихому звону монет, по тому, как сильнее нагревается каркас кровати. Узнает по запаху пылинок в солнечном воздухе.
- Не сплю, конечно, - говорит Рыжий. Только после этого открывает глаза. Добавляет: - Заходи.
Уже значительно тише.
Слова какие-то липкие, как пол в крысиной спальне. Это правда, значит. То, что ему рассказали. Знал, в общем-то, и до того, вещи такие чувствуешь всегда нутром, собственной изнанкой, которая не имеет ничего общего с Домом. Но вот она перед ним, растрепанная, зацелованная бессонной ночью. В шелковой рубашке с журавлями.
Рыжий почему-то чувствует себя старым, больным, состоящим из сплошной открытой раны.
- Я по тебе тоже соскучился, - говорит еле слышно, одними губами.
why can't we just |
Качает головой. Встряхивается.
- Нет, почему, - улыбается широко, сверкает зубами. Такие улыбки без очков смотрятся жутковато, он даже проверял перед зеркалом. Как приклеенные. - Ты принесла ответ. Садись.
Поднимается в кровати сам, подбирает ноги, подтягивает к себе пепельницу. Возится шумно, с повышенной театральностью, два раза роняет подушку и только на третий умудряется нормально сесть. Пепельницу устраивает на коленях, вместе с открытой пачкой, закуривает, чтобы пустить по палате виток синюшного дыма. В этой, как и в трех других, противопожарные датчики давно не срабатывают, так что главное в его деле - не нарваться на медсестру. Тоже, конечно, ничего смертельного, но они сразу же начинают противно кудахтать и обеспокоенно протягивать руки.
Призраки, почуяв суматоху, послушно отступают обратно в стены. Оставляют их наедине. Жаль, конечно: Рыжий не отказался бы от компании.
- Я так рад, что ты пришла, знаешь, Могильник без тебя и не Могильник вовсе. Сидишь тут, мух пересчитываешь, да и вопросы все дурацкие.. Как у тебя так получалось их разгонять, вот скажи? - Предлагает Рыжей пачку, не прекращая болтать, воодушевленно размахивает руками, задевая пепельницу. - Я, к слову, чувствую себя прекрасно. Заросло, как обычно, как на собаке, да и он меня не зацепил почти. Янус, конечно, сказал, что еще бы парой сантиметров выше - и пиздец, - крайне убедительно проводит рукой у горла, - но это разве повод меня тут держать? Давно уже затянулось все, а они не верят, - затягивается снова, пачкая одеяло пеплом. - Ты бы если пораньше пришла, увидела бы все сама, и переживать бы не надо было. Они тебе там, конечно, такого понарассказывают.. - голос для этих стен слишком громкий, не поместится, как ни режь. Хорошо хоть, что окна открыты. Так, на самом деле, и есть правильно: говорить, говорить и не затыкаться, по-хорошему, даже не давать слова вставить. Куда только девалась усталость. А думал еще.. господи, какой идиот, в самом деле. Рубашка с журавлями. Ну куда бы еще она пошла. И он там, конечно, дорвался.
Рыжему внезапно очень хочется найти Соломона и свинтить ему тупую купидонью башку. Вот примерно сейчас.
Выключается и уплывает, не прекращая, конечно же, болтать. Без очков наверняка тоже то еще зрелище. Рыжую, конечно, через это пропускать жалко, человек все-таки несколько дней не спал, но она и начала первая. Могла бы хоть переодеться. Ради приличия. Дождаться, пока его выпишут, а уж потом падать на голову с новостями. Сейчас уж вон есть кому ее научить хорошим манерам.
Встряхивает головой, осекается. От себя противно. Противнее даже, чем обычно. Но дело ведь не в том, что кто-то, и даже не в том, что это Лорд. Дело в плюшевом мишке, старом и потрепанном настолько, что его можно принять за кусок бурой тряпки. И в предложении, которое так и не осталось высказанным, что не мешало ему звенеть в воздухе и больно кусаться. И не то чтобы не пытался ей сказать, - тысячу раз, конечно. Что совсем все не так, как ты думаешь. Что вообще по-другому. Вот только ее попробуй перекричи, особенно когда молчит и отводит колючий взгляд подальше. Дело не в Лорде, нет, а всего лишь в том, что не так много у Рыжего осталось того, что можно было бы подарить. Хорошего, не гнилого.
Да и того не понадобилось.
Рыжий болтает, чтобы избежать разговора. Курит, чтобы заглушить запахи. Только рубашка с идиотскими птицами продолжает мозолить глаза.
why can't we just |
Оцените свою боль по десятибалльной шкале, думает Рыжий.
И смеется.
Отредактировано Red (2019-04-24 23:51:33)
when you said sin, love, you did not mean my legs
ты еще не знаешь, что у тебя осталась всего минута где-то.
минута не больше.
успеваешь отвыкнуть оперировать временными категориями, и как же быстро отваливаются старые привычки.
но едва ли ты обращаешь хоть каплю своего внимания на время, на собственные старые привычки, отвалившиеся от тебя вместе с крошечным (огромным) кусочком старой боли.
ты смотришь на него, чувствуешь это чудовищное облегчение, не так важно даже, что он говорит, но он говорит, кривляется, говорит снова, говорит, не дает тебе паузы даже для того, чтобы сделать вдох, и он живой, совсем живой, а тебе хочется разрыдаться от счастья, ты не знаешь, не знаешь, в какой мере не находишь все это время себе места.
не хочешь знать, что ему рассказали и рассказывали ли вообще. не сводишь с него взгляда, не отрываешься ни на секунду, это чудовищное облегчение.
живой.
совсем живой.
ты включаешься с трудом, надсадно, через силу, усталый мозг никак не может понять, что же происходит, что же не так, а не так буквально все.
взгляд цепляется за его лицо, будто состоит из кусочков, здесь крысиный король, самопровозглашенный, а здесь печальный ангел смерти, а вот здесь, посередине, черт знает, что это такое вообще, что-то новое. ты облизываешься, пытаешься поддержать разговор даже, - да их разгонять, в общем-то.. они сами не слишком хотели рядом со мной, - он прерывает тебя, не дождавшись ответа, ты моргаешь недоуменно, но продолжаешь, - а уж когда я заявила, что они тебя расстраивают.
и прекращаешь всякие попытки хоть что-то сказать. залезаешь чуть глубже в кровать, вытягиваешь перед собой ноги. послушно бережешь предложенную сигарету, закуриваешь, смотришь на него, чуть склонив голову.
ты состоишь из наблюдений и мелких заметок, ты приходишь к нему босой, тебе лет десять и с вами невозможно находиться в одной комнате.
ты приходишь к нему, и..
or the way
you were already inside me.
ты не выдерживаешь, - да куда ты все смотришь?
обрываешь его резко, вскинув руки в запрещающем жесте, остановись, подожди, подожди, пожалуйста.
а что от твоих рук волны жара ощутимые совершенно, ты и не замечаешь вовсе, а после застываешь.
ты не понимаешь, о каких ответах он говорит - слишком окрыленная самим фактом того, что видишь его снова. (ты не знаешь, сколько еще раз сможешь его увидеть, потому каждый из них жадно впитываешь кожей, исписываешь этой историей себя с головы и до ног, и ждешь, пока смысл впитается, останется с тобой навсегда.)
ты оглядываешь себя, демонстративно, искренне не понимая.
в голове щелкает, ты-то, ты ведь не помнишь, как ты одевалась или кто тебя одевал, это неважно, во что, ты не помнишь, хватаешь вещи, в безумной суете, ты видишь перед собой только новости, приходить разрешили, будет жить.
и ты сидишь, чужая рубашка – те же руки, отсроченные объятья, и ты позволяешь им себя укутать, кусаешь губу. в кровь кусаешь.
(а я всегда знаю, что нельзя сохранить всех сразу, что нельзя быть в двух местах одновременно, что нельзя любить такое количество людей – сердце расколется. я люблю, люблю безумно.
знаю, что любимые не останутся, сохранится только щипучий смысл, записанный глубоко в коже.
нельзя сохранить всех сразу. но хоть кого-то, кого-то. кого-то же можно?
на дом я смотрю будто бы снизу. дом меня не принимает. почему должен начать?)
до тебя уже дошло, не перемотать, не изменить, ты только теперь замечаешь, и это правда то же отсроченное объятье, и чем он тебе нравится, так это тем, что никогда не тянет к тебе руки на людях, вот только все знают, кто укрывает тебя одеялом перед тем, как уйти и перед тем, как ты подскочишь с перекошенным лицом и будут смотреть на него сочувствующе, неблагодарное занятие, сколько ее не корми, все будет на ту сторону смотреть.
замолчите.
командуешь голосам, замолчите.
ты выдыхаешь медленно, поднимаешь на него глаза, в сотый раз, не в последний, знаешь, что не удержишься, порежешься о его лицо, отвернешься снова и снова уставишься на него.
ты молчишь еще несколько секунд, ты произносишь тихо и четко, с убийственным спокойствием, обезоруживающим совершенно, - ты хочешь, чтобы я ее сняла?
ты с готовностью тянешься к пуговицам, ты понятия не имеешь, есть ли хоть что-то под этой рубашкой и это, в общем-то, неважно, это расползается по палате, ты хмуришься.
чувствуешь, конечно. качаешь головой, да что же такое.
ты замираешь – неподвижная, горящая, ты каждый раз думаешь, каждый раз спрашиваешь себя, почему же из всех любовей – любовь к нему тебя не убила.
ты не видела его во сне, ты смотрела ему в глаза, ты знаешь, что будешь ждать его во сне, когда не сможешь ждать его въяви.
но до тех пор.
руки все еще на пуговицах, что тебе рубашка, скажи мне слово – разденусь до костей.
это условности, красивый и некрасивый, одетый и голый, защищенный и беззащитный, голос у тебя все еще тихий и твердый, - я только одного не понимаю. какое это вообще имеет значение?
when you said sin, you meant
how one forgets.
ты хмуришься, сердитая морщинка между бровей делает тебя заметно старше и заметно более полыхающей, ты смотришь на него и тебе очень хочется спросить, почему из всех людей ты вдруг. почему.
- почему это не имело значения для тебя, когда ты.. – ты облизываешься, у тебя явные проблемы с изложением собственных мыслей, ты не рассказывала ему о том, как ты научилась быть немой, как тебя научили, научили быть безликой, как вымыли весь цвет из лица и волос, как не осталось совсем ничего, но ты все равно знала, ты знала все равно и продолжала идти, ты бы там умерла, наверное, и пусть, не самая страшная смерть, но ты проснулась и у девочки в зеркале все еще было зацелованное солнцем лицо и тебе мучительно хочется спросить единственную вещь. каждый раз.
скажи мне, прошу тебя, одну единственную вещь, когда я усну, в этот раз окончательно. ты придешь ко мне хоть раз прежде, чем я исчезну?
единственный раз?
пожалуйста, приходи.
ты перестаешь, наконец, плескаться в этой боли, своей и его, смотришь на него, глаза у тебя совсем черные, горят так, что ночь от тебя отползает на пузе, испуганно, обжегшись, - нет, подожди, - пальцы проворачивают пуговицу, край ровный, замечательно ровный, - дело не в лорде, ты бы не стал ревновать просто к лорду, ты бы со мной так не поступил, потому что.. – ты мотаешь головой, не желая произносить это вслух, - а в чем?
do you remember
how we slept naked?
ты молчишь несколько секунд – долгих, время начинает отмерят свой ход заново и ты не могла появиться здесь раньше, сошла с ума бы заново.
- не говори, если не хочешь. я просто очень хотела тебя увидеть.
you were there.
if it kills me |
Ночь жмется к стене перепуганным котенком, так и норовит выскользнуть в открытое окно. Убегает. Рыжий ее, конечно, не винит, но все же как-то грустно. Ему одному нарушать тишину, получается, одному делать вид, что ничего не происходит. А он ведь даже без очков.
От нахлынувшей резко, сплошной стеной, тоски хочется убежать в лес. Спрятаться между деревьев, перекинуться. Нечеловеческие эмоции просты, способы их решения тоже: выть на луну, вгрызаться в кору до зубного крошева. Больно хрипеть пробитыми легкими. Фразы рубленые, простые, - лес уже подступает со спины, гладит по голой коже хвойными лапами. Останется сетка из царапин, ну и пусть, лишь бы не смотреть только, не искать, где спрятаться, не чувствовать этой боли. Старой, многожильной. Рыжий жрет ее каждый день за завтраком, а ложка в пальцах скользкая от плохо отмытого жира. То ли одному ему так везет, то ли что.
И сидит перед ним, полыхает, а глаза как угольки. Ночь давно уже спряталась, можно даже не искать. Рыжему кажется, что уж в этот-то раз он точно прогорит дочерна, вместе с простыней и всем остальным, а завтра найдут только обугленный каркас, кости в приплавившемся мясе. То ли звериные, то ли птичьи. Вряд ли человеческие.
Закуривает еще одну. Замолкает наконец, пожимает плечами. Тянется, чтобы почесать лопатку.
- Никакого, - говорит тихо, устало как-то. Качает головой, но все еще не отводит взгляда. - Не надо, пожалуйста. Это ни к чему.
Вокруг Рыжей уже начинает собираться привлеченная светом мошкара. А вот птицы наоборот прячутся по деревьям: привыкшие, как глубоководные рыбы, к темноте, они вцепляются когтями в ветки и испуганно переговариваются.
- Прости.
И трет переносицу как кот, тыльной стороной ладони.
- Я сейчас успокоюсь, правда. Ты, в конце концов, переживала.
all bitter and clean |
И успокаивается. Болеть все время не получается - когда волна схлынет, остается что-то сонное, ленивое, ползучее. О своей усталости не говорит: все равно она этой ночью Рыжей в руки не дастся. И дело не в том, что он злится, нет, у них и времени-то на это не осталось. Всего лишь грустно: вопрос, теперь разрешенный, больно кусает в последний раз и уползает прятаться под кроватью. Заворачивает вокруг себя хвост.
Рыжая никогда не брала. Всегда отказывалась. А ему оставалось только предлагать, предлагать, предлагать. Мишку он подбросил в ее вещи, когда ее выписывали (вернее, попросил Кузнечика), а потом сделал вид, что это не его: если она и догадалась, то только потом. А так вообще она все подарки возвращала. Вернее, не возвращала даже, а просто вела себя так, как будто ей дали попользоваться.
От этого, на самом деле, обиднее всего. До сих пор. Как будто он все еще маленький и больной, как будто его даже сейчас нельзя расстраивать.
- Знаешь, мне вот интересно, - Рыжий тушит сигарету в пяти сантиметрах от пепельницы, заинтересованно смотрит, как в ткани расползается дыра. Крайне увлекательное зрелище. - Если бы я тебе всего себя предложил. Вот так. В единоличное пользование, - замолкает, облизывается. Слова не идут дальше, застряют в горле: склизкий волосяной ком в подтеках клея. Прожег пододеяльник уже насквозь, но не затягивается, как будто забыл, что нужно делать с сигаретой.
- Чем бы закончилось.
Подкинула бы, наверное, кому-нибудь тоже, как коробку с настольной игрой. Рыжий не понимает и не хочет понимать: для чего вообще человек, если даже не интересно, что он может дать. Чувствует себя гнилым насквозь. Маленьким.
Бесполезным.
- Или вообще начала бы со мной возиться, - продолжает уже вслух, ковыряет дальше одеяльную дырку. Сосредоточенно. В воздухе пахнет паленой шерстью. - Как с младшим братом неразумным. Все бы за меня решала, от всего защищала. Вытирала сопливый нос и таскала бы, упирающегося, по медосмотрам. На удивление хорошо представляется, знаешь?
Сигарета, наконец, гаснет. Рыжий осматривает ее (раздраженно) и складывает в пепельницу. Краем глаза замечает ночь: та устроилась все же на подоконнике, наблюдает за ними желтоглазо и тихонько пошипывает. Поднимает глаза на Рыжую.
- Слушай, я на тебя не злюсь. Но на то, что все так, как есть, причины тоже имеются. А Лорду искренне желаю всего хорошего.
Рассказать бы ей, конечно, историю, в которой девчонка с размалеванным лицом решила поджечь чердак. И кто являлся ей во сне до этого: с ожерельем из куриных костей на шее, оскалившийся, как барон Самди. Они там все такие были, суеверные, много бы не понадобилось. Сложнее было сделать так, чтобы пленница ничего не заподозрила. И то, рискнул только, когда увидел, что Рыжая начинает превращаться в просто рыжую, а потом и вовсе исчезать. Сливаться. А у них ведь не только лица были серыми, еще и дни, - а вот это уже куда страшнее.
Рассказать бы, да только ночь сегодня вовсе не сказочная. Еще и в горле что-то першит.
- Ты бы хоть раз послушала, что люди говорят, - сообщает Рыжий уже совсем добродушно. - Причем те, которые этим дольше пары месяцев занимаются. Ты у одного человека изнанку рассмотреть не можешь, а замахиваешься на общую. Но впрочем ладно, что я тебе. Проводник - так проводник. Рубашка тебе идет, кстати.
Поджигает третью, косится снова на пододеяльник. Вырывает из него в итоге нитку, этим и довольствуется. Горечь на языке - совсем не никотиновая, но плеваться ею вот уж точно последнее дело. Хорошо же сидят. Цивилизованно.
locking eyes |
Птичий язык с трудом помещается в человеческий рот. Придуманный детский - во взрослое тело. Рыжий наконец затягивается, выпускает дым через ноздри. Откуда-то из окна поет сверчок. Не лесной, местный.
- Новости, в общем, какие-то такие, - разводит руками. - Пациент не помер. Ногами еще подрыгает. А что до морального ущерба, то это мы с Соломоном потом отдельно рассчитаемся.
Слова этой ночью ему не нравятся. То ли мыльные какие-то, то ли грязные, как та самая столовская ложка. Только вместо жирной пленки - прослоечка гаденького подтекста. И куда, спрашивается? Он ничего такого не намеревался. А если и намеревался, то обычно держит себя в руках куда лучше. Но ладно, предположим. Спишем на то, что у него была нервная неделя. Рыжий лениво отмахивается от роя невидимой мошкары, вытягивает под одеялом ноги. Рыжая на другом краю кровати черноглаза и покрыта веснушками. Похожа то ли на лесное животное, то ли на языческую богиню: разброс, в целом, небольшой.
Глаза усталые, как присыпанные песком. То ли от дыма, то ли хрен его знает. Рыжий трет их снова: знает, что ночь еще не скоро уйдет с подоконника, пусть и перепугана. Самая длинная уже не повторится, конечно. Эта будет просто долгой.
- Я соскучился, Рыжик. И я знаю, почему ты здесь.
Отодвигает подушку в сторону. Встречается, наконец, взглядом. Здесь, особенно по ночам, у него могут быть тысячи разных глаз, но сейчас они просто карие.
- Там в тумбочке кипятильник и чай. Хочешь, заварим?
Останься, пожалуйста, останься на чай, на всю ночь, на утро.
Какая теперь, к черту, разница.
twin high maintenance machines |
i will linger,
losing, kissing my beloveds frankly,
провалишься в ощущения, потом, неизменно.
река по обе стороны от тебя огненная – раскаленная. захочешь утопиться – не получится. только расплавиться.
или стать ее частью. неси меня.
ты прикрываешь глаза на секунду, притушить, приглушить ослепительный свет, в палате и без тебя достаточно жарко, достаточно светло, тебе кажется, будто ты не спишь сто лет, а может быть это происходит на самом деле.
беда в том, что ты не хочешь его огорчать. никогда не хотела.
беда в том, что это происходит все равно.
хочешь стряхнуть все это, стряхнуть все это, хочешь, но не можешь.
в голове у тебя нечаянная тишина, которую ты ждала так долго, они все говорят о нем, все эти дни, говорят о нем, темы другие есть, но ты выбираешь только эту, похоже на тебя, говорят о нем, говорят, и ты не можешь больше это слушать, исползала каждую трещинку в поисках ответа, пробовала даже молиться и была сама себе смешна.
такая большая и такая глупая.
и обессиленная, ты склоняешь голову на чужое плечо, не в силах больше выдержать упоминаний, триста тридцать три версии одной и той же истории, которая выворачивает тебя наизнанку, и ни одного ответа. и чувствуешь руку поверх волос, а вместе с ней приходит тишина, тишина нарочитая, только шорох волос, которые гладят, да шорох одежды с другой стороны, но шорохи нежны, они не шепчут тебе о страшном.
и ты закрываешь глаза, чтобы не расплакаться.
хотя слез у тебя, конечно, нет.
тебе кажется, что все, что у тебя было, на самом деле, ценного и дорогого, любимого, безгранично и нелепо, как только ты умела, сейчас находится очень далеко. и в могильнике над этим чем-то колдуют пауки.
и все эти люди врут, конечно. нужно чуть больше, чтобы вот так просто победить смерть.
ты выслушиваешь его, с тупым интересом рассматривая стену перед собой, ты думаешь, что столько собрала, столько боли у них забрала и так разбавила ее своей, что у тебя выбора нет, кроме как греться, бесконечно пережигать чужую боль, пока не останется ничего, иначе она убьет тебя.
когда-нибудь. наверное.
pulling up radishes
and capping all your pens.
слова достигают тебя, ты поворачиваешься к нему, улыбаешься, в тебе так много от девочки, которая ставила на уши могильник, улыбка озорная, ты смеешься почти, в тебе так мало от этой девочки, - если бы. слушала бы. слышишь себя? не тошнит от этих «бы», сплошные воображаемые ситуации, - вздыхаешь, скидываешь обувь и подтаскиваешь обе ноги к себе, забираясь в кровать, тебе никогда не научиться вить гнезда так, как это делает шакал, но тебе это не нужно, тебе везде тепло, и ни одно гнездо тебя не вместит.
- предложил бы, значит. себя. целиком. кто, ты? – головой мотаешь ожесточенно, - это даже для воображаемой ситуации.. чтобы предложить себя целиком, нужно и быть целым, знаешь? а ты не целый. перестал быть очень давно. а может и не был никогда. и чтобы ты делал? сматывал части скотчем, чтобы потом мне вручить? и злиться на меня, что не беру. а знаешь, почему не беру? потому что ты так не сможешь, маяться будешь. а еще потому что ты человек леса. и тебе без него жизни нет. а если ты думаешь, что есть, то ты себе врешь. и мне врешь, - переводишь дыхание, ждешь, что запал иссякнет, но нет, даже близко нет, слова – горячие огненные мячики, рождаются на языке и могли бы обжечь его – но нет. ты облизываешься, - и меня. меня бы тебе стало тоже очень много, знаешь? не поместилось бы. если все тебе одному доставалось, что всем раздаривается, ты..
и замолкаешь, неловко обхватив себя руками, терпеливо ждешь, пока успокоится, но не успокаивается, не успокоится никогда.
рано или поздно все сердца превращаются в бомбы, когда начнет меняться солнце, оно погубит всю галактику.
что случится с тобой?
- ты не понимаешь. а где и тебе понять, больше тебя лес, наверное, только.. кого. слепого любит? слепого. ты не понимаешь, у нас с тобой разговор слепого с глухим, глупо как-то получилось, - и ты хохочешь, хрипло и горько, смех выдает тебя, а больше ничего.
и ты усмехаешься про себя, еще горьче, ведь там, где он тушит сигарету об одеяло, ты всегда готова была предложить ладонь.
- ты, обласканный, зацелованный, принятый. я сама должна, неважно, как плохо получится. сама. не с твоей щедрой подачки, ты мне ее бросишь и, - запинаешься, произносить такое – больно, тяжело и не хочется, не хочу, хочешь мотать головой и упираться, не хочу, - и исчезнешь. тебе все бежать пора. не понимаешь, да? не поймешь никогда, не хочу, чтобы ты понимал.
there are no good kings,
а после ты встряхиваешься, легко, упрямо, по-собачьи почти, если бы солнце было собакой, то очень лохматой, мокрой, роняло бы солнечные капли повсюду.
бросаешь на него взгляд, быстрый, теплый, ты можешь много вещей, знаешь точно несколько, которые ты не можешь совсем, тебе просто не дано, - знаю, что соскучился, - отвечаешь шепотом, - и знаю, что знаешь. не делай так больше, перепугал ужасно. а соломон твой.. сам не рад будет, что так получилось.
и спрыгиваешь с кровати, забыв про босые ноги, морщишься, дотронувшись до пола, холодный и принимаешься копаться в тумбочке в поисках кипятильника с чаем, - хочу, конечно.
ты никогда не могла одного – уйти чуть раньше, чем родное и любимое оторвут от тебя с мясом, со всеми слоями кожи, захватив чуть-чуть волос.
ну и пусть, думаешь, извлекая кипятильник на свет божий. ну и пусть, пусть, пусть.
одна беда, зато какая. ты едва ли кого-то больше него любила. но не все же в этом мире о любви, пусть даже огромной и пустившей корни так глубоко, что сколько не руби и не копай, что-то да останется?
нет, совсем не все в этом мире о любви.
что я могу тебе? не предложить в обмен даже, нет. что я могу для тебя сделать, все, что могла я уже сделала.
и от твоих «бы» мне тошно.
от твоих бы мне бешено. а ты швыряешься ими, не думая. никогда не думал.
может тем и лучше, когда начинаешь о твоих бы думать, то в тело уместиться уже не получается.
хочется покинуть землю. вернуться на небо. или куда там возвращаются.
а может никуда не возвращаться.
ты садишься рядом с ним, ждешь, пока кипятильник сделает свою работу, смотришь на него равнодушно, а он, как назло, не торопится. прислоняешься спиной к рыжему, холодный, холодный и больной, тогда ты прикрываешь глаза, могла зацеловать и его, и шрамы, и сделать так, чтобы в комнате жарко было, но молчишь, медлишь.
- я не хотела тебя обидеть. просто так, как ты говоришь.. ну. так не бывает. или я так не могу. и врать не хочу. ни тебе, ни себе. так что, давай не будем, пожалуйста? не будем врать, я не хочу тебя на такой ноте отпускать, не смогу. разве не заслужили мы немного честности.
only burning palaces.
i'm a building jumper |
Старая детская игра: телефон испорчен, а проводочки оборваны. Рыжий думает о том, что не только об Изнанке говорить нельзя в этих стенах, а вообще о чем угодно, что действительно важно. В голове всегда выглядит лучше, а откроешь рот - сразу жалеешь, что вообще начал. А на Рыжую смотреть больно. Не из-за чего-то, просто так. Даже теми глазами, которые карие.
- Подачки, - говорит Рыжий. И глазами сверкает, нехорошо так. Как стеклышками. - Замечательное слово. - Ввинчивает сигарету в одеяло, резко, до хруста: оранжевый светлячок погибает, рассыпавшись на искры. - Крайне уместное. Знаешь, родная, в чем-то нам все-таки очень повезло тогда. Я, к счастью, не такой гордый. И от твоих подачек не отказывался.
Обласканный, говорит. Всеми любимый. Рыжий давит в горле закипающий, пузыристый хохот, поднимается с кровати одним движением, не надев даже тапочек. Пружинный матрас скрипит.
- Ты, блядь, думай хоть иногда, о чем говоришь. Пожалуйста.
Тон совершенно дружелюбный, только зубы в темноте блестят. Отходит к подоконнику. Из одежды на нем только пижамные брюки, подвернутые до щиколоток. Полосатые. Рыжий приваливается к стенке, запускает пальцы в шерстяную ночь. Та неохотно начинает мурлыкающую песню, для приличия щелкнув сначала пару раз зубами.
- Давай с тобой сейчас вместе подумаем, - на Рыжую уже не смотрит. Отворачивается. - Представь себе, значит, котенка. Маленького, пушистого. А теперь представь, что у него переломан хребет. Исключительно в порядке мысленного эксперимента, конечно: издеваться над животными мы не собираемся. Но вот такой вот котенок имеется, неудачливый. И почему-то живучий. Лапками вон кое-как дрыгает, мяукать может, концы еще не совсем отдал. Но подняться не может, пожрать сам не может, ходит, как предполагается, под себя. Представила?
Сверчок за окном, тот самый, который не лесной, затыкается. В палате вообще почему-то становится удивительно тихо.
- А теперь вот ты мне и скажи. Что ему еще, блядь, остается, - голос срывается и дергается, выходит из горла как-то сипло. Комками. - Что этому мудаку несчастному остается, кроме как мурчать и тыкаться мордой в руки? Что ему, сука, остается, если не надеяться, что приласкают и защитят? Что не добьют, что не кинут собакам. Гордость, знаешь, это очень хорошо. Просто замечательно. Но некоторым, видишь ли, только и дано, что подачки клянчить.
roof to roof |
Отходит от окна к кровати: его внимательно провожают два желтых глаза. Садится обратно, морщится от металлического шума. Босыми ногами не дотягивается до пола.
- Извини. Я не хотел тебя расстраивать.
Выковыривает из одеяла снова какую-то нитку. Тянет на себя.
- Я просто не могу вот так больше. И не хочу. Понимаешь?
Переводит наконец взгляд, встречается с горячим и черным, и почему-то только больнее становится. Интересно, почему.
- И уж точно не тебе решать, целый я или половинчатый. И без чего я прожить смогу, а без чего - нет. Где мне место, чей я человек. Извини, конечно, но не тебе.
Голос теперь - какой-то больной, треснутый. Как будто дырку проковыряли. Рыжий себе не нравится этой ночью, да и на утро, если так подумать, вряд ли станет лучше.
- А что до Слепого.. - начинает снова, вздыхает, качает головой. Не клеится как-то. Не получается объяснить. - Тебе кто вообще сказал, что он там любимчик? И что я на втором месте? Думаешь, это что-то вроде фазаньего рейтинга? На деревьях вывешивают списки преуспевающих студентов?
А пепельницу он все-таки опрокинул на кровать. Только заметил: вздыхает, начинает собирать обратно окурки и мандариновую кожуру. Пальцы чуть дрожат, но это почти не заметно. Отставляет, наконец, в сторону.
- А Слепой что? Его, конечно, любили. Только не совсем Лес. А кто-то другой. Кто-то, по кому он до сих пор на луну воет. Понимаешь теперь?
И самое дурацкое, конечно, то, что если бы она согласилась, то у них было бы больше времени. Сколько угодно, если посчитать. Но это еще одно «бы», поэтому Рыжий молчит.
Он подтягивает ноги к себе, накрывает снова одеялом: ступни мерзнут быстрее всего. Немилосердно. Наблюдает за тем, как Рыжая ищет кипятильник. Надо и о чем-то хорошем сказать, наверное. Только вот провода уже давно ушли в землю, даже искрами не плюются.
- А с чего ты вообще решила, что я вру? Спеси в тебе, знаешь, на пятерых. Даже наш уважаемый вожак, да будет он здоров и счастлив, не решается тут командовать. Как бывает, а как не бывает. Ответственность, знаешь ли, очень большая. Самой не страшно, что под ней свалишься?
Качает головой.
- Я одного не понимаю. С чего ты решила, что знаешь, как все там устроено? Да получше меня, получше Крысы, получше любого, кто тебе пытается что-то вякнуть. Ходоки так не разбираются, как ты разбираешься. Да и с этим миром не лучше. Провела мне сейчас психологическую экспертизу, предсказала судьбу до седьмого колена. Все так красиво да складно. В четвертой уже тоже, небось, начала двигать мебель.
С улицы теперь слышится собачий вой. Сверчок, почуяв перемену в обстановке, запевает снова. Рыжий подтягивает под себя ноги, двигается к стене, чтобы Рыжей было, куда сесть. Думает о том, что она наверняка на него не злится, даже сейчас, и от этого, честно говоря, паршивее. Ему было бы легче, если бы разозлилась. Хоть раз.
Ступни холодные, как льдышки, и Рыжий уже жалеет о том, что поднялся. Есть у его организма такая особенность: очень быстро терять тепло.
break my body |
Обнимает со спины - осторожно, тычется лбом в плечо - устало. Привычно греется. Закрыть бы сейчас глаза, сделать вид, что ничего не происходит: ни мишка не имеет значения, ни рубашка с цаплями, ни вот-вот готовая спрыгнуть с подоконника ночь. Ни собачья стая, переругивающаяся за окном, ни шорох древесных лап над головой. Ничего. А из-под кровати точно так же можно вытащить потрепанную коробку, и играть в змеи и лестницы, только сидеть уже будут не на кровати, а на полу, и он сам, если что, сможет сбегать к медсестрам. Только лучше не надо: они не очень любят, когда их будят во время сна на посту. Но достаточно уже того, что он знает.
- Так по-дурацки все получается, если честно, - признается наконец ей куда-то в плечо. - Я как-то думал, что будет складнее.
Что достаточно того, чтобы одно желание исполнилось, и сразу все станет хорошо. Что не будет больше беспомощным, только сильным. И не будет никто отучать хныкать от боли, потому что боли не будет. И страха не будет тоже. И можно будет взять Рыжую за руку, повести за собой тоже - навстречу миру, новому рассвету, приключениям.
- Вот ты говоришь, не понимаю. А я все понимаю, Рыжик. Насколько вообще могу понимать.
hold my bones |
Вытряхнутая пепельница на тумбочке - голая, осиротевшая, набитая огрызками мусора. А глаза почему-то совсем уставшие, как будто наждачкой терли. Бессонные. Наверняка красные.
- Там еще где-то мандарины оставались. Если не сперли, - говорит Рыжий задумчиво.
И замолкает.
Отредактировано Red (2019-04-26 17:59:37)
i am not ashamed,
the story goes.
а потом он полыхает тоже.
знаешь, что он умеет и подводишь к точке кипения, пока оно займется, загорится, поднимется к самому потолку. и ты смотришь. руки не тянешь.
ты молчишь.
ты произносишь очень тихо, тишина в твоем голосе, тишина в тебе, гулкая и непроглядная, если тебе и было страшно, то не сегодня.
ты не боишься его. ты боишься за него. ты боишься за тех, кто вокруг него и к кому он прикасается, может быть. за себя не боишься.
что с тобой еще можно сделать?
и потому говоришь очень тихо, твой голос – четкий, ты говоришь, - будешь вскакивать так резко, вскроются не только те шрамы, что ты уже этим сегодня вскрыл. но и новые. и это не.. неуважение к тому, чем ты был. что с тобой было. я бы никогда, слышишь ты? никогда не назвала это подачками. и тебе не позволю. и тебя котенком тоже.
глаза отводишь, сама отворачиваешься, но остаешься. всегда остаешься, а дальше..
ты можешь сказать ему, что нет, табелей успевающих ты не видела, но не представляешь, как еще слепой мог подняться так высоко, если не любовью леса. но молчишь. не то, чтобы не смеешь. только вы оба знаете, что речь идет не о слепом.
ты могла бы сказать, что.. да черт знает, что ты могла сказать, ты прикрываешь глаза на секунду, ждешь, пока тишина прогремит и уляжется. пусть утихнет. успокоится. и ты вместе с ним.
а потом отвечаешь, неожиданно звонко, - а ты не сравнивай! прекрати сравнивать нас! – открываешь глаза и сверкаешь, ослепительная вспышка, как ты сама не ослепла, черт знает, может научилась бы видеть больше, а может потеряла бы всякую чувствительность, вместе со своей новообретенной оторванностью от мира зрячих, - ты все не поймешь никак. ты мне никогда.. котенком не был. даже если чувствовал себя так. и.. – ты давишься, вот оно, начинаешь давиться, не можешь пропихнуть слова наружу и не можешь проглотить их, они сбиваются в горле, они тебя задушат и ты испытываешь приступ ужаса, оглушительный и неподдельный, господи, да что же это, как же.
ты хочешь подскочить тоже, но понимаешь, как это будет смешно, стоишь, мелкая и воинственная. и орешь на него снизу вверх, пока не охрипнешь, кто увидит – от смеха сдохнет. если не отползет раньше на пузе, испуганный.
- и я тебе не котенок, и.. и если ты разницы не видишь между тем, что было тебе дано и что ты мне пытаешься, то дурак еще больший, чем прикидываешься, потому что.. – и замолкаешь снова, твоя злость – бессильная и нелепая, сходит на нет и на ноль, также быстро, как появляется.
заканчиваешь ты шепотом, страшным, гулким, отчаянным шепотом, - я прошу тебя. мне надо разобраться самой. я не лезу в твои отношения с домом. я не лезу в твои отношения с крысой. или с кем-то еще. я не лезу. так по какому праву ты решаешь? почему ты принимаешь решения за меня? почему ты так со мной? говоришь, я как с маленьким с тобой. а ты что делаешь? почему я не могу для себя решить, почему ты мне это позволить не можешь, я что, не смогу, совсем глупая по-твоему?
i swear i will learn
to leave a room
а может быть это все вопрос доверия.
может быть, однажды ты просыпаешься и понимаешь, что если там все останется также – ты ждешь того, кто не придет или придет зацелованнный, залюбленный, почти незнакомый. и ждешь его бесконечно.
то ты просто сойдешь с ума.
- и, конечно, решать не мне, - заканчиваешь тяжело и через силу, - вот только проверять я не хочу. не смогу. хорошо, если я не права. может ты и целее всех целых. и без леса обойдешься. почем мне знать. но проверяй это иначе. не в мире условностей, каждая из которых у меня уже вот здесь, - указываешь на грудь, слева, и смеешься, - когда не выдержит, будет обидно.
ты склоняешь голову, смотришь на окно, на него, на кипятильник, на тумбочку, далеко за пределы окна и мучительная, кусачая грусть пробирается внутрь, ты закусываешь губу, чувствуешь на языке вкус крови из старых и свежих, сегодняшних ранок, а хочется выпустить всю и сразу к чертовой матери и мазать, мазать ей стены.
нарисовать огромное солнце и уйти в стену через открывшийся проход.
а может сразу наверх. к огромному светилу, которое тебя так пугало в детстве.
хочешь ответить, может и свалюсь. не страшно.
хочешь ответить, что там мебель так просто не сдвинешь, подвинула бы обязательно.
но злой быть не хочешь.
- прости меня, мне просто действительно нужно.. самой. а не чтобы ты мне все в руки вложил. и исчез. а я не знала, как на это богатство смотреть так, чтобы оно не резало. мне надо самой. иначе я с собой жить не смогу.
довольно и того, что и с тобой теперь не знаю, как.
и от чего держишься за меня так отчаянно, когда давно перерос?
медведя я таскаю в сумке и обнимаю каждый раз, когда невыносимо.
он по форме идеально закрывает любую сквозящую больную дыру, как ты так подгадал, черт знает.
и ты позволяешь себя обнять, конечно, проваливаешься в холод и шепчешь еле слышно, не прячешься, нет, пусть слышит, что у тебя осталось, что можно от него прятать или что нужно от него прятать, - ты холодный такой, я бы навсегда уснула в этом холоде. и мне бы снились холодные сны. и ты бы не снился, ты бы был здесь, к чему тебе туда приходить, - тебе не отогреть его никогда, это мелочи, но до тех пор, пока к теплу тянется – ты здесь не напрасно, у всего есть смысл, даже у тебя, - ты ведь придешь, когда я совсем усну, правда?
и ты думаешь, ну до чего я глупая, ты прощаться с ним не можешь, не умеешь, дрожишь всем телом и запрокидываешь голову ему на плечо, остаться, остаться вот так, повториться в тысячах других могильников и других ситуаций, пусть обнаружат вас каждый раз здесь, или пройдут, мимо, не заметив, а вы будете. будете в этом моменте всегда.
- да ты просто тоже не умеешь абзацы закачивать.
находишь его руку, вслепую, тянешь на себя, обнимаешь крепче, молчишь.
понимает, говорит.
и хорошо, удивительно, если так. замечательно.
without touching
когда ты поворачиваешься к нему, утыкаешься носом в щеку, закрываешь глаза, наконец, на заявление о мандаринах отвечаешь негромким «угу», вроде ты услышала, но вставать сейчас, конечно, не будешь.
- если мы потом там встретимся, это будет хорошо. и это будет правильно. и я буду тебя всегда ждать. и искать тебя всегда буду. и пытаться узнать. в любом из лиц. везде тебя найду. а остальное, знаешь ли, неважно, - ты не знаешь, как объяснить, слов у тебя нет, совсем, что у тебя вообще осталось, нераздаренного, своего, вы все хотите, чтобы болеть перестало и пока рвете когти, делается еще больнее, глаза у тебя плотно закрыты, может быть, ты просто хочешь помочь. в очередной раз. упростить непростую картину, черт знает. и ты не знаешь.
- я хочу это вот так запомнить, хочу чтобы что-то осталось, хочу.. – и теряешься, потому что о таких вещах говорить даже не то, что нельзя. невозможно.
ты продолжаешь держать его за руку, конечно.
every part of your face.
some days |
Злиться, конечно, лучше.
Чем принимать. Соглашаться. Сказать, мол, не нужно - значит, не нужно. И ползти под кровать, сворачиваться точно таким же грустным, побитым клубком. Лучше, конечно, сразу в лес, и уже там драть глотку истошным воем - здесь такое вряд ли поймут.
- А в чем, скажи, разница? Я, может, действительно не понимаю. Может, правда настолько тупой. Почему тебе можно, а мне нельзя, почему ты можешь сказать, что так не было, и все сразу сотрется? А у меня подачки, значит, у меня брать нельзя, - усмехается. - От меня - так сразу противно. Да?
Рыжий трет глаза, пытается удержать слова. Скользкие, грязные, кривые, даже во рту мерзко отдаются. Но если согласится, то вообще в лицо смотреть ей не сможет. Как бы ни была права. И себе тоже.
И зачем тогда вообще, спрашивается? Если брать не хочет, смотреть не хочет, вообще ничего не хочет. И говорит еще, что котенком не видит. А кем тогда? Кем-то другим, наверное, в той же мере беспомощным и слабоумным. Только и способным, что брать. Рыжему от себя противно до тошноты, как давно уже не было. Прикидывает, успеет ли как-то доковылять до раковины. Наверное, не успеет.
Закрывает глаза, молчит: и что теперь делать? Не обвинять же ее, конечно, в том, что она не видит ничего, кроме собственной боли. Выкрикивает громкие и кусачие, но все-таки продолжает цепляться. Рыжий больше не знает, зачем. Вообще уже ничего не знает. Затихает и сворачивается клубком, делается как бы меньше. И молчит. Как будто кто-то выключил телевизор, а экран остывает и гаснет. Слова Рыжей сливаются с шорохом веток, со стрекотанием птиц на верхушках деревьев. В комнате темно.
Вообще ничего не осталось. Ничего.
- Я не так это все хотел, - говорит, наконец. Очень тихо, можно даже не расслышать. - Впрочем, какая уже разница?
И закуривает снова, только пепельницу уже не тащит. Дым тянет молча, неспешно. Пауза - гаденькая какая-то, с остатками подмокших слов. Рыжий дает ей пройти мимо. Где-то отчетливо тикают часы.
they say that stolen water tastes sweet |
- Зачем ты так? - спрашивает наконец, уже совсем устало. Побежденно как-то. - Ты же выбрала уже все, все решила. Так зачем приходить? Чтобы помучиться и меня помучить?
Голос затихает, как будто перепугавшись четырех стен. Тени от ночных фонарей на стенах - фиолетовые, дремучие, живые. Ночь устало прикрывает глаза, опускает голову на лапы.
- Почему не отпустишь наконец?
А ведь когда-то они тут встречали рассвет. Перешептывались до утра, друг за друга цеплялись, как два звереныша. А солнце поднималось в сером небе круглой красной тарелкой, ласково гладило лучами уставшие головы. Точно такие же красные. Сейчас, конечно, осталась только боль: она такого же цвета, но запекшаяся, затхлая. С тысячью мелких лапок и хитиновым панцирем. Убегает под половицу, чтобы потом вылезти и опять зацепиться за грудь. Или еще что живое.
- Ты мне это объясни. Остальное не надо.
И слова, наконец, заканчиваются.
more like rotten milk and rancid meat to me |
А вода закипает. Рыжий высвобождается осторожно, поднимается тихо, сам: заваривает, приносит чашки. О «потом», конечно, не думает. Ему вообще в это «потом» не особо верится, если честно. Не потому даже, что сугубо гипотетическое, нет. Просто если в «сейчас» так паршиво, то что изменит другое время и другое место? Вот он приходит, а ему говорят: не то. Не целый. Или еще какой-то список соображений, исключительно разумный. Так что нет, дорогой, возвращайся куда шел, пожалуй. Встретимся еще через пять или десять.
Обо всем этом, конечно, говорить тоже не хочется. Он протягивает Рыжей чашку (помнит, сколько нужно ей сахара), усаживается на край кровати со своей. Обхватывает ее пальцами, костистыми и почему-то поцарапаными. Ничем не примечательными пальцами, у Лорда руки наверняка красивее, - эту мысль он стряхивает на пол сразу и смотрит на нее сердито. Вот еще чего не хватало.
Рыжий пьет свой чай молча.
Хочется сказать что-то важное, наконец, первый раз за всю чертову ночь. Что-то ценное, настоящее что-нибудь. А не вот это все, что он уже успел. Но если о таком говорить, то признаешь вслух, а у Рыжего язык не поворачивается. Не сегодня. Может быть, никогда.
О том, каково терять: превращаешься в сплошную открытую рану, загноившуюся болячку. И как мерзко от своей беспомощности, когда признаешь, что действительно ничего не можешь дать. Как она, беспомощность, ввинчивается в самые кости, насквозь пропитывает, пускает метастазы. И каждый день - хирургическая операция, но по-настоящему не избавишься никогда.
with nothing to flaunt but my loneliness |
Или о том, каково любить. Но тут можно и молчать, конечно. Прикасаться губами к горячей веснушчатой шее, осторожно, пытаясь не зацепить ткань. Рыжий тянется к шее, чтобы расстегнуть на ней пуговицу, зубами легко прикусывает мочку уха. Освободить ее от одежды и прочих условностей, да только все равно больно: горит и жжется. Даже если этот язык обоим давно знаком, даже если говорят они на нем куда лучше, чем словами. А может быть, и поэтому.
Обвести ладонями грудь: соски горячие, твердые. И дальше вниз по впалому животу, украсть неловкий и соленый поцелуй. Медленно, настолько медленно, что это сводит с ума, а она, кажется, плачет, кажется, обнимает его за шею. Цепляется за него до синяков, до побелевших костяшек, и плевать, открыта ли дверь, плевать, увидит ли кто. Рыжий тянется всем своим искалеченным существом, а ее руки впечатываются в плоть, как горящие угли. Дарит всего себя - в очередной раз на отвержение.
Не спешит.
Прижимать крепче тонкое, раскаленное докрасна тело. Забытые чашки стоят в стороне, одинокие с плавающими в них чаинками. Ну и пусть, и какая к черту разница. Рыжий целует снова, прижимается крепче: все равно, что те дети, только игры у них теперь посерьезней. Опаснее, больнее. А на простыне теперь точно останутся ожоги.
Лес бы их своими лапами закрыл, спрятал у себя между ветвей. Потолком показывает одно из своих лиц: черно-бархатное небо в прорезях между ветвей. Но она не поверит и не захочет видеть, и Рыжий прячет, прикрывает собой, целует ей закрытые глаза: что же теперь еще остается. Двигаться в ней, - сладко, невыносимо медленно. Сцеплять переплетенные пальцы. И вот теперь - уж точно ничего нет, только двое, тощие и израненные, ерзающие по сбившейся простыне, и со стороны наверняка ничего красивого - наоборот, хочется поскорее отвернуться. Эти дети хуже животных, говорили когда-то медсестры и плевались в сторону, но чего-то они все-таки не знали.
Выворачиваться наизнанку от боли, от нежности, от боли.
Если закрыть глаза - будет светло, как будто рассвет уже наступил.
undressed |
you are my sweetest downfall
i loved you first, i loved you first.
тебе бы научиться уходить до того, как это превратится в выход души из тела, отделение одного от другого.
тебе бы научиться остановиться.
до того, как сильно, нежно и больно превратится в невыносимо.
хоть раз задержаться, подумать, удержать себя у края, но ты бросаешься, ты бросаешься, не думая, неотвратимо.
ждешь удара, или не ждешь вовсе, он наступает все равно. отскабливаешь себя от дна, поднимаешься, идешь дальше, бросаешься снова, срывается с утеса, солнце исчезает в море, ты вместе с ним, даешь этому проглотить тебя и замираешь, там глубоко. там очень глубоко.
ты понимаешь, что сказать тебе нечего, не можешь, не хочешь говорить, слова – вот они, сворачиваются в руках, чернеют и исчезают снова, не могу больше.
понимаешь неожиданно четко. все, не могу больше, вся вышла, не могу больше, пощади, избавь меня.
тебе, на самом деле, все равно, обнимет он тебя или придушит.
не придушит никогда, одна беда.
и почему.
сегодня – слишком долго, слишком долгий день для тебя одной, но ты устала, светить устала, не могу больше. повторяешься снова. сбиваешься.
закрываешь глаза.
завтра будет короче. а послезавтра еще короче. и, наконец, дни побегут так быстро, что никому из них за вами будет не угнаться.
тебя почти тошнит, так много помещается в этом теле, невозможно больше тащить за собой.
ты плачешь как идиотка, хочется выплакать все слезы и выпустить всю кровь, загореться самой и сжечь могильник, он-то выживет, он всегда выживает, а тебе хочется уйти в ослепительной вспышке, чтобы не появиться больше нигде.
не могу больше.
beneath the sheets of paper lies my truth
ты поднимаешь глаза к потолку и видишь себя, в окне видишь себя, чернеешь и сворачиваешься, тысяча собственных лиц, одинаково измотанных, одинаково уставших, одинаково черных и одинаково потерянных.
ты, поцелованная солнцем, в другой жизни, в совсем другой жизни, для которой ты умерла, попав сюда, для которой тебя убили, тебе говорят, весна моя, зацелованная солнышком.
и все это из-за меня, думаешь ты.
когда я, наконец, отучусь?
хочешь, чтобы солнце, огромный монстр в небе, скорее пугающий тебя, сцеловало кожу с костей, унесло все это прочь. а не солнце, так пусть это сделает он.
почему, в самом деле, нет.
с тобой можно делать что угодно, глаза твои плотно закрыты и ты будешь реветь в три ручья, потому что еще один день так, на самом деле, было бы невозможно вынести.
все, что ты можешь сказать, все, что ты хочешь сказать, единственная фраза, которая у тебя осталась, - так правильно.
вот и все.
тебе тошно настолько, что ты сняла бы тело, небрежно, через голову.
бросила его под ноги.
попрыгала сверху, истерически хохоча.
иди к черту, иди к черту, иди к черту, слабое, больное, в жизни не притронусь к тебе больше.
иди к черту!
ты задыхаешься, это и плохо, и хорошо.
если я закрою сейчас глаза, то может быть, не открою их уже больше никогда.
иногда мне хочется, чтобы доставая свою бритву она не остановилась.
не остановилась.
не могу больше, говорю. не могу.
выпустите.
раскроите снизу вверх, до конца, до победного, выпустите меня отсюда.
множество людей, без душ и без лиц.
неуловимо похожих на нас. их я вижу тоже.
жду только, когда они увидят меня.
i have to go, i have to go
голос к тебе возвращается нескоро, впихиваешь это в последний состав, в последние утекающие минуты.
- я хочу сама. чтобы мы с тобой были на равных. а не ты меня туда забросил и я с тобой навечно связана, эта связь мучительная, тяжелая. этим вечным канатом, этой вечной болью, ты отходишь и он натягивается, он постоянно натягивается и пульсирует, это невозможно слушать. и ты скажешь, что связан со мной тоже. и ты прав. ты прости меня, я просто всегда думала, что проще быть тем, кто уходит. и ты уходишь, слышу, как ты за углом хохочешь, ты уходишь, это хорошо и правильно, я не знаю, не пойми меня неправильно, но я не могу больше. проще быть тем, кто уходит. не тем, кто остаётся. ждать. ждать. а вдруг не вернёшься. вернёшься ли вообще. я бы хотела тебя встретить если не как равного, то.. понимаешь? не хочу, чтобы это было твоим, здесь столько твоего, а ты даже не видишь, ты не знаешь. не потому что от тебя противно, я бы от тебя все приняла, я бы.. я просто не хочу, чтобы это был ты. потому что если вся моя новая жизнь будет пахнуть тобой, болеть о тебе, если ты будешь написан на каждой клеточке, я не смогу так дальше, не смогу так больше. не делай этого со мной, пожалуйста. может быть, чтобы призраки прошлого нас не мучили. чтобы не болеть каждый раз, как.. а если ты не хочешь, не можешь так, то это я понимаю тоже. но ты.. ты пойми. тоже. пожалуйста.
не заканчиваешь.
я тебя, невыносимо и каждодневно, возвращаюсь мысленно, прокручиваю в голове, и не верю тебе. я тебе не верю совершенно.
ты не останешься, тебя ждут в сотне других мест.
а меня не ждут нигде. я умерла для той жизни, скоро умру для этой, я не хочу ждать и не ждать не могу тоже.
мне нужно самой, чтобы вспомнить.
мне нужно самой, потому что я не хочу остаться там, неприкаянная.
а тебя ждут в сотне других мест.
ты бы позволила ему сделать с собой все, что угодно. подставила и руку, и шею, и сердце. туши, кусай, делай, что хочешь, только делай это со мной.
у тебя было около сотни причин принять то решение, которое ты приняла.
и только одна – поступить с точностью, да наоборот. послушать его.
принять то, что он так настойчиво вкладывает тебе в руки.
но руки у тебя дрожат, и ты дрожишь, и так не может, не может больше продолжаться.
а в палате жарко и накурено, и пахнет горелым и остывшим чаем и чем-то еще.
ты не можешь выразить это словами, не можешь укутать свою боль и сделать ее красивой, не можешь.
рука на горле – твоя собственная.
и в грудной клетке шарится твоя собственная.
ты любила тихие дни в могильнике и любила делать их шумными, любила, когда он смеялся вместе с собой.
не любила оставаться одна в тишине.
однажды тишина стала невыносимой и убила тебя.
окрасила мир в серый.
ты никогда так и не вернулась, а если и вернулась, то это была уже не ты вовсе.
когда я закрываю глаза, я все думаю.
встречу ли я тебя, когда открою их снова.
а если не встречу, то перестану ли когда-нибудь ждать.
и почему так тесно, так больно и так тяжело дышать. разве такими мы должны быть?
куда мы пойдем, когда некуда станет возвращаться.
and the bible didn't mention us, not even once.
fold out your hands |
А со временем отболит. Затихнет где-то под толщей соленой воды, волны спрячут, перекроют тихим шелестом. В жирную, густую землю уйдут сломанные кости, а над ними сверху расцветет иван-чай. Только ждать и остается, - обещать себе, обещать другим. Будет тишина и будет забвение. А пока - черпать и пересиливать, запускать руки в кислотную среду, где жжется и разъедает ранки. Рыжий дышит тяжело, как-то сбито, будто свист доносится из простреленного легкого. Слова и правда как сквозные дыры, и он слышит, конечно: оседает вниз, как будто изрешеченный пулями. Это такая игра, конечно. Сейчас он поднимется (рассмеется и побежит дальше).
Обидно только, что Рыжая не понимает даже: когда-то сделала для него то же самое. И до сих пор на всем, что он видит, ее ожоги-отпечатки, что на этой стороне все раскрашено и пахнет ею. Ведь тянулся же вырасти, к свету, наружу, и не уходил с солнца, как бы ни болело. Что она теперь - и пылинки, плавающие в луче солнца, и лепестки любого красного цветка, острый блик на краю бутылочного осколка. Что вложила когда-то ему в ладони что-то бесконечно ценное, двумя сложенными, как передают в игре секрет или бумажный фантик, а он принял доверчиво, не раздумывая. И теперь всегда носит с собой. Всегда будет.
Но и от таких подарков отказываются, получается. Рыжий качает головой, прижимает ее к себе ближе. Лежит спиной к окну, а лицо прячет.
- Все хорошо, - отвечает единственное, короткое и глухое. Все он понимает, конечно, да и не время уже спорить, доказывать, упрощать. Жалко только, что вот так повернулось.
Может быть, в другой жизни - мысль горькая и потасканная. Рыжий сглатывает ее молча. Проще быть тем, кто уходит, конечно. Ему вот настолько просто, что расколотить бы о стену кулаки. В мясо. Разрисовать кровавыми потеками все, что еще не успел.
- Все хорошо, - повторяет.
Может, потому и не говорят здесь о важных вещах. Что вообще не принято о боли.
find out i was just a |
А ведь не уходят никогда просто так. Не бросают дом, не отрывают от себя самое родное. Только когда невыносимо уже оставаться, когда мясом срастаешься почему-то неправильно. Неровно. Когда выбитые стекла превращаются в оскал, а от того, что было теплым, прогораешь до костей. Раны, что никогда не заживают, - их не наносят себе просто так, из желания развлечься или посмеяться. Ему уходить, конечно, но и ему вечно резаться о случайно зацепленное взглядом. В зеркале напоминать себе каждое утро, пересчитывать дыры и наскоро заклеивать грязным пластырем.
И ты серьезно думаешь, хочется спросить, серьезно думаешь, что тут будут победители? Что вообще можно сравнивать? В месте, где каждый на себе свой ад таскает, где в столовой не усесться, потому что все места заняты чужой болью.
И как ей это, черт побери, объяснить.
А может, и не стоит.
И попрощаться, конечно, лучше так. Не упрекая и не злясь, не расковыривая старых шрамов, - насколько вообще можно, конечно. Рыжий знает, что даже если у смерти его глаза, то самому все равно потом гореть на солнце. Какие-то вещи остаются неизбежными. Какие-то делаешь с собой сам: упрямо и раз за разом.
Поэтому слушает только, как она затихает. Держит крепко. И дыхание у нее выравнивается, высыхает соленое море под веками. А ночь, вроде, и не последняя, но понятно теперь, что для них да. Осознается с какой-то мерзотной, стерильной четкостью: больше так не будет. Как-то, конечно, будет, но уже не про них, уже на отделение: только и останется, что в коридорах здороваться. А потом и это сбросят, как старую кожу.
Целует Рыжую в шею: тихо, как будто крадет. А слов, на самом деле, целый рой: те, о которых жалел, или которые никогда больше не скажет. Разворошенная осиная стая, жужжат и больно жалятся. И хотя бы одну мысль ухватить за хвост, превратить в цельное и осязаемое, но океан не уместишь в кружку. Получится глупо и пошло. Но какая, к черту, разница? И кем он будет, если не попытается объяснить?
- Я тебя, - говорит ей в шею. Обрывает, как обычно. - Всегда. Понимаешь?
И начинает говорить.
and watch the only way out |
Это о том, что она была первой (всегда первой, только первой). Что все ей бы отдал, - что мог, что вообще было своего. Вложил бы в узкие белые ладони: бери, пользуйся. Только бы брала. И остался бы даже не там и не с теми, а лучше, конечно, взял с собой. Подарил бы мир, как разноцветный стеклянный шарик. И очередной, конечно, гипотетический сценарий, не злись, но так хочется. Так чертовски хочется.
Это о том, как рассвету удавалось их настигнуть даже в этих стенах, о том, почему Рыжий до сих пор любит здесь бывать. И как грело, как тянуло к жизни (и тянуло больно под ребрами). Что чувствуешь, когда влюбляешься в первый раз: чувство огромное и в тебя не помещается, как будто проглотил солнце. Только солнце на месте, перед глазами до сих пор. А закроешь - оно там и останется, красным или фиолетовым пятном, иногда - ослепительно белым. И знакомый запах всегда на ладонях, а если сотрется, то какая разница. Можно смотреть, как птицы пьют из запятнанной светом лужи, а можно включить песню с поцарапанного диска, - закрыть глаза, улыбаться. Я по тебе, говорит Рыжий, я по тебе всегда, безумно. И всегда буду. И думать о тебе буду. И если думаешь, что мне легко, то ты дура последняя, извини, конечно, но так и есть, потому что, - срывается голосом, прячет глаза, - вот почему.
О том, что она когда-то подарила ему мир: повесила на шею, как ожерелье из бутылочных крышек. Чумазая, категоричная. Как решила его сначала поколотить, а потом передумала, мол, не сможет защищаться, это разве честно. И Смерть обиделся - почему это нечестно, очень даже честно (дуэль закончилась его переломанным носом и оханьем медсестер, а он потом сказал, что уронил на себя книжку). И сколько ему еще надо сказать, на самом деле, - Рыжий торопится и сбивается, сыпет предложения разноцветной бисерной мешаниной. В горле пересыхает, неукрытым ногам холодно, а он не замечает даже. Сбивается на хриплый шепот, прижимается ближе: ночь сегодня не сказочная, но это и не сказки совсем. Ему бы только успеть рассказать, только бы успеть объяснить. Хотя бы часть океана: песни китов, диковинных глубоководных рыб. И не знает, понятно ли даже, получаются ли слова. Не перешел ли в какой-то момент на свою звериную речь.
Только в середине предрассветного часа, серого и медленного, замечает, что Рыжая уснула. И что ночь уже давно ушла с подоконника.
Хорошо, думает. Хорошо.
for neither ever, nor never |
Лес незаметно слизывает его с кровати, не прожевав костей втягивает в пищевод. Баюкает ласково, тянется сотней свороченных морд, сотней пар перебитых лап.
Рыжий проглатывает их все
и
кричит.
Вы здесь » BITCHFIELD [grossover] » Прожитое » liminal