гостевая
роли и фандомы
заявки
хочу к вам

BITCHFIELD [grossover]

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » BITCHFIELD [grossover] » Прожитое » nightlife


nightlife

Сообщений 1 страница 15 из 15

1

cole & amélie
http://forumupload.ru/uploads/0019/e7/78/2227/504271.jpg http://forumupload.ru/uploads/0019/e7/78/2227/123574.jpg

Если ты охотишься за дичью, значит, ты охотник, — а охотники сильные. Такого не одолеешь. А когда охотятся за тобой самим — это дело другое. Ты уж не тот, не прежний. И силы в тебе нет. Злость, может быть, есть, а силы нет.

[nick]cole cassidy[/nick][icon]https://i.imgur.com/YHO9iOp.png[/icon]

Отредактировано Cole Cassidy (2022-03-14 02:39:40)

+6

2

Амели с родителями регулярно ездит на берег Анси, ей пять — и после однообразных занятий в хореографическом они забирают её в совершенно иной мир, под ласковый солнечный свет, к глазури на пирожных, которых всё равно нельзя слишком много, пузырящемуся шампанскому в мамином бокале, из трико и выпрошенного, блестящего фатина переодевают в джинсы, кроссовки, носиться с приглашёнными друзьями семьи по траве. Амели умеет садиться на шпагат, но не умеет ловко перехватывать мяч — посвящает целый вечер учению. У неё есть новые приятели, Эрик и Мари, с ясными голубыми глазами — крохотные копии друг друга, выхватывающие мысль изо рта напротив чтобы закончить; она немного завидует такой тесной связи, может если бы у неё был братик или сестрёнка, они занимались бы в танцевальной студии вместе, и долгие, монотонные упражнения у станка обращались бы весёлой забавой — как всё на этом берегу.

Амели знает, что раньше здесь жили её предки, прабабушки, прадедушки и кто постарше — в кринолиновых юбках и длинных вельветовых сюртуках, в заброшенном замке прямо посреди озера, с перекинутой от берега узкой линией дамбы, по ночам надёжно укрываемой темнотой. До Шато не добирается Омнический Кризис, он не дотягивается до Амели и её родителей, остаётся в страшных новостных сводках, движущейся цепочкой букв, что ей запрещают собирать в слова — Эрик и Мари сами рассказывают. Где-то там, за окнами и балюстрадами, вне зелёной травы и батман тандю, болящими пальцами ног, за непонятные ей права умирают и люди, и омники. Первые истекают кровью, она алая, как новое платье Амели, а у омников, наверное, никакой крови нет — они просто падают на песчаные насыпи и идеально-ровные линии автомагистралей, выкладывают бледные переплетения металлических конечностей и проводов вдоль велосипедных дорожек. За что они сражаются?
У отца Амели есть велосипед.

Чудесный замок у Анси всё ещё снится ей, приходит после долгих разговоров с беспокоящейся матерью или скупых поздравлений отца, мигает в памяти, как алая кнопка на разряженной системе вентиляции в балетном классе — то самое зудящее, тёплое воспоминание, помогающее переживать тяжёлые времена. Во всяком случае, так говорят. Взрослые эти воспоминания коллекционируют — с уходом детства пропадают трепетные и значимые, восхищённые, восторженные, подлинные, они выцветают до рутинного и будничного, до зарплат, счетов, долгов и рабочих препирательств, кофе без сахара и стакана ледяной воды без газа, шпината, тыквенного супа — пирожные только по большим праздникам. Новизна растворяется вместе с лёгким умением заводить знакомства, подхватывать любые игры и темы, говорить о любимом мультсериале — без зазрения и оглядки, что кому-то не интересно слушать; батман тандю не сменяются, а удваиваются — за редкими прорезями искусства, о котором Амели грезит в двенадцать, стоят многочасовые растягивания. Скручивания. Плие, сатте, релевэ. Болтовня о поте, крови, выломанных ногтях и болящих суставах превращается в моветон — плохой, удешевляющий тебя признак, неверно выбранный жизненный путь, не жалуйся, не будь мученицей. Балерины истязают себя красиво, переживают недолгий экстаз на сцене — выбиваясь в примы, вывернутыми костьми собирают сливки и овации. Сливки выбрасывают (жирно), овации хранят — до следующей премьеры, до тридцати пяти, до новой, семнадцатилетней, упорной, сильной, талантливой, до пенсионных выплат к сорока и брезгливому, почётному уважению. До нового поколения, набегающего как саранча — чтобы перевернуть мир, обесценить все достижения, сожрать всё, что когда-то было тебе дорого.

Во время завтрака усмехающийся Жерар рассказывает ей, что омники тоже пытаются поставить балет — за собственной галереей живописи, несколькими фильмами, просмотр которых она не выдерживает дольше пятнадцати минут, натянутой актёрской игрой и надрывной лихорадкой проплаченных фотосессий, они добираются и до её сферы. Она долго молчит, моргая в серую пустоту стен, в слепую зону, пока Жерар подходит ближе и ласково гладит по плечу — Амели пытается представить, как это может выглядеть, роботизированное тело без единой живой частицы, без плоти в синяках и неверного подъёма стопы, годов брошенных ради мечты жертв, — и ей становится тошно. Она запивает отвращение содовой, чувствует лимонный привкус под языком, слышит, как на работу уходит Жерар, как предупреждает, что, вероятно, задержится. Пока он стучит полками и дверьми в просторной прихожей, собирается, поправляя шарф и по привычке глядя перед уходом в зеркало справа, Амели всё силится вообразить уродливых механических существ в Жизель, Лебедином Озере или Снежной королеве — искрящаяся проводка среди волшебного лапландского снега, скрипящая пружинами Герда, дрожащее, алое силовое ядро под белым фатином госпожи-зимы.

Её выворачивает уже после обеда, тошнота скручивается в груди, размороженные, полупереваренные овощи плавают в слюне и желудочном соке, влажное от пота тело крупно вздрагивает, мурашки взбираются по позвоночнику. Несколько дней в месяц у Амели стабильно кружится голова — не только во время фуэте, когда она цепляется глазами за выбранный в комнате фрагмент, держит точку, вращаясь в такт играющей музыке, но и перед сном, под горячим душем или за чтением, иногда от слишком резко включённого света и заботливого вопроса горничной — всё ли в порядке? не нужна ли ей помощь? Жерар давно не спрашивает — привык.

Из долгой последовательности 'репетиция — вода из холодильника — репетиция — уборная — репетиция' её вырывает звонок в дверь; Амели вздрагивает, моргает в раскрашенный огнями вечер за окном, смотрит прямо в мутную лампу искрящегося фонарика. Стекло отражает свечение, множит его — пылинки под неярким огнём связываются друг с другом в спешном тан лие, и Амели усмехается, а потом делает несколько шагов в сторону холла. Ей чудится, что здесь всё ещё пахнет ушедшим Жераром — может он просто забыл ключи?

— Коул? — удивлённо вздёргивает брови она, но почти сразу отходит, пропуская в прихожую, — Жерара до сих пор нет.. он не сказал, что задержится?

Амели пытается выудить из памяти хоть что-то — предупреждения о плановых ужинах или скорых корпоративных встречах, но в голове скалятся уродливые омники, вытягивающие неровные конечности за белоснежными глянцевыми спинами. Она прикрывает дверь и заправляет за ухо выбившийся локон, устало вздыхает, смотрит Кэссиди в спину.

— Если я что-то забыла — прошу меня простить. Проходи, я скоро подойду.

От него несёт куревом.

[icon]https://i.imgur.com/A89KKZc.jpg[/icon][nick]amélie lacroix[/nick]

Отредактировано Amelie Lacroix (2022-03-16 01:30:39)

+4

3

Что такое ночной Криз?


— Мадам.

Кэссиди проходит внутрь, немного удивляясь. Он был здесь уже множество раз, но его неизменно встречал Жерар — Амели всегда появлялась после, невесомой тенью беззвучно оказываясь за спиной, когда её ожидаешь меньше всего.

— Нет, не сказал.

Он переминается с ноги на ногу, чувствуя неловкость от того, что остаётся с ней наедине. Она пахнет потом (его бисеринки прячутся на висках), музыкой (она цепляется за кремовые пуанты) и каким-то парфюмом (неприличная стоимость щекочет ноздри своим едва уловимым ароматом).

— Я могу зайти в другой раз. Не хотел вас… тебя отвлекать.

Амели просит обращаться к ней на ты, но Коул забывает об этом каждый раз, когда её видит. Ему нравится, если она появляется рядом: садится поближе, проходит возле его стула, наклоняется, чтобы послушать, что он говорит. Не нравится только давящее чувство неловкости, когда это происходит: Коул словно деревенеет, боясь показаться грубым, неотёсанным, жёстким и дремучим — от этого именно так себя и ведёт, начиная нести всякую чушь, если виски было слишком много, или угрюмо молчать, если виски было недостаточно.

Возможность остаться с ней наедине кажется заманчивой и пугающей одновременно. Не то что бы ему хотелось чего-то конкретного, но её было приятно слушать: пока она, прищурившись, рассказывала что-то о балете, музыке, изобразительном искусстве; всех тех вещах из высшего общества, от которых Коул был максимально далёк и которые волновали его только в одном случае — если их можно с лёгкостью заполучить и выгодно продать. Но когда своим глубоким, негромким, шелестящим голосом, о них рассуждала Амели, по его рукам едва не ползли мурашки, забираясь под грубую кожу, покрытую шрамами, и вытягивая из тёплой крови пороховую гарь и мёртвое отчаяние — таким он обычно возвращался после очередного выполненного задания.

— Хорошо, тогда я подожду на кухне.

Коул разувается, вешает куртку в шкаф и закрывает его, оставаясь в лёгкой клетчатой рубашке с подвёрнутыми рукавами, заткнутой за пояс потёртых джинс, чтобы не выбивалась из-под кожанки. Он до сих пор не знает, зачем Жерар впервые приглашает его в свой дом и почему вообще даёт ему шанс исправить сотворённое раньше, но наслаждается каждым своим визитом сюда — другого дома у него нет, любовь, друзья и семья остаются в прошлом, а о работе он предпочитает не вспоминать: строгая и тихая квартира Лакруа на третьем этаже в сердце Парижа оказывается спасительным островком спокойствия в его жизни.

Кэссиди усмехается, представляя взгляд Элизабет, прочитай она сейчас его мысли: весёлый, язвительный, дерзкий. С ней проще было проходить через всю ту грязь, что он тогда создавал, и порой ему не хватало её издёвок. Порой.


«Элизабет разваливается в кресле, пока он забирает бутылку виски из холодильника и разливает прохладную жидкость по стаканам. Коул задумчиво кладёт руку на свой бокал и переводит взгляд на Эш.

— Умоляю, только не начинай. Если у тебя есть силы на нытьё — значит найдутся и на что-то полезное. Иди пристрели или ограбь кого-нибудь, но избавь меня от этого щенячьего взгляда.

— Считай, что терпеть щенячий взгляд — оплата моих услуг.

Коул улыбается: Катастрофа всегда чувствует малейшие перемены в его настроении. Она наклоняется ближе, ставит локти на стол, кладёт подбородок на переплетённые вместе тонкие пальцы. Кэссиди замирает, рассматривая яркие искорки, пробегающие в глубине её глаз.

— Что ж, если такова твоя цена…

Кажется, он чувствует на своём лице её дыхание.»


Усмешка превращается в сдержанную улыбку: Коул направляется к холодильнику, наливает холодный виски в бокал и прикрывает его рукой, в ожидании Амели.

Выбрать для неё вино, в котором абсолютно не разбирается, Кэссиди не решается — поэтому просто садится за стол. Мысли в голове медленно наползают со всех сторон, окружают, стонут, шепчут, кричат, едва он останавливается — Коул смывает их долгим глотком и наливает следующий стакан. Одиночество не нравилось ему никогда. Ни сейчас, ни раньше.

И он до сих пор не может признаться себе в том, что благодарен Жерару, который не даёт ему остаться один на один со своими тараканами.

В этом бою у Кэссиди нет ни единого шанса, а револьвер можно использовать только для того, чтобы уйти, а не защититься.

Он вздрагивает, когда Амели, как всегда неожиданно, оказывается рядом.

Откуда, блять, она каждый раз берётся в своей квартире?

[nick]cole cassidy[/nick][icon]https://i.imgur.com/YHO9iOp.png[/icon]

+3

4

Вместе с усталостью, в душе Амели старательно соскабливает с себя раздражение, жёсткой мочалкой впивается в бледную кожу, раздирая её до красноты — та расползается стихийными алыми пятнами, укутывается горячей водой и паром, живым теплом в мире, где механизмы почти победили. Она всё ещё думает про скорый омнический балет, который воспоют в новостях, лицемерно скалясь в объектив камеры, рассуждая о прогрессивном искусстве, о том, что право скакать по сцене есть у каждого, что техничность омников там только на руку, ноги задираются выше, не нужно искать опору в своём теле, когда у него изначально чужеродное человеку строение. Никаких отвалившихся спустя сезон ногтей, мучительных болей в спине, вывернутых суставов, стремящихся к красоте, придуманной столетия назад — людей вытеснят, выдворят, с заводских рабочих мест, из тяжёлого, физического труда, и бывшие балерины станут продавать свои услуги как продают теперь вышитые блузки и расшитые бисером платья ручной работы: в социальных сетях, с пометкой сделано своими руками.
Амели пытается представить себя, новую приму, в дешёвой балетной пачке из блестящего полимерного материала, с гигантским вырезом на спине, исполняющую заключительную коду не на сцене Оперы Гарнье, а в душном, прокуренном помещении какого-нибудь Чёрного Лотоса, куда заваливаются подчинённые таких, как Жерар, вечером — передохнуть в приятной компании. Сразу за балеринами будут выступать стриптизёрши. За дополнительные чаевые можно будет тесней пообщаться с понравившейся. Послушать, что думают те, кто заплатил деньги за входной билет, о проблематике тиранической власти в Лауренсии, где от оригинала — её рваный костюм в последнем акте, окровавленные губы и полуобнажённая плоть. На плоской, а не приподнятой сзади сцене. Тридцать на сорок метров, и крути там свои фуэте, ma chérie. Прыгай, пляши.

Она сжимает зубы, выбираясь из душевой и заворачиваясь в полотенце, не чувствует особого расслабления — тело, напряжённое, натянутое, как струна, звенит от невысказанной злости. В детстве Амели могла решить любую волнующую её проблему, обратившись к родителям, теперь для этого у неё есть Жерар — но даже они не справляются со всем, что происходит. Жерар не станет покупать билетов на новые представления, но обязан будет улыбаться журналистам, отвечая, что искренне рад за развитие искусства. Он сможет сколько угодно просить её не беспокоиться так, меньше напрягаться, покупать платья и ювелирные безделушки, раздвигать бёдра, забираясь между ними своей головой — от недолгих минут или часов радости, Амели всё равно вернётся в свой мир, где нет ничего важнее балета, где она бросила всю жизнь на то, что теперь отбирают. Не люди, не новенькая девочка в труппе, до которой ей ещё десять лет танцевать — или больше, — но дурацкие жестянки, не умеющие и крохи того, что умеет она. Кто дал им право? После войны, после всего, что произошло — нервозно дёргаться на трупах людей, только вчера погибших от лап взбесившихся роботов.

Кэссиди, вспоминает она, натягивая домашнюю одежду, не шершавую, а настоящую фланелевую мягкость — и недовольно морщится, промокая полотенцем волосы. Горячие капли бегут по шее, падают на светлую ткань, Амели легко может представить очередного 'друга' Жерара в месте, где он будет отдыхать с приятелями, разглядывая танцовщиц. Пить, курить, принимать наркотики — не ради чего-то стоящего, а ради расслабления, иллюзорного бегства от реальности. Днём ты спускаешь курок, ночью плачешься новой шлюхе о том, как устал, как тебе было жаль. Предыдущий, приведённый Жераром в их дом, не мог убивать детей — один раз убил, а потом ему снились глаза какой-то девочки, огромные, голубые, преследовали повсюду, смотрели из черепа любого прохожего, из впалых глазниц тех девочек, которым повезло не столкнуться с агентами Овервотч.
Всё ради справедливости, ради высшей цели. Ради работы её мужа, верящего в лучшее — в далёкое, благостное, светлое, где поставленная задача всегда оправдает смерти гражданских, где одну жизнь можно выбросить ради блага тысяч. Благо определяют такие, как Жерар. Плачутся о содеянном такие, как Кэссиди.

Амели к нему привыкает. Как привыкает ко всем, кого приводил Жерар до этого — его строгим коллегам в дорогих костюмах, отутюженных брюках, с золотыми запонками на пастельных рубашках, к шумным ребятам, помогавшим им выправить в доме стерео-систему, чтобы музыку одинаково хорошо было слышно в каждой из ванных комнат, к запуганным и грубым тюремным заключённым, чьи особые заслуги могли подарить право на вторую жизнь. Коул был как раз из последних, он как будто прикипел к Жерару сильнее всех предыдущих, сумел извлечь из её супруга несколько реакций с чуть большей искренностью, чем была ему позволена. Амели не вслушивалась в их бессмысленные разговоры, заходя на кухню выпить воды или сварить кофе, но улавливала интонации в родном голосе — тепло, суховатое и насмешливое, как его любимое бургундское Домен Фурье. Она делала заметки: визиты Кэссиди, случавшиеся чаще положенного, словно Жерар вот-вот подарит ему свою копию ключей, долгие беседы на балконной террасе, с бесконечно заполняющейся пепельницей, выходные, когда она была предоставлена сама себе. О чём они могли говорить так долго? О вкусе крылышек в KFC, новых вестернах, или о романах в дешёвых, бумажных обложках, где абсолютно одинаковые герои путешествуют автостопом?

Мягким, как всегда спокойным голосом, Жерар в динамике телефона просит её передать Кэссиди, чтобы он дождался. Амели, спускающаяся вниз, бросающая на него, сидящего с бокалом виски, короткий взгляд, усмехается — он смотрится диковинным экспонатом на их кухне, ковбоем из фильмов шестидесятых годов прошлого века, случайно угодившим в будущее. Ему стоило бы грабить поезда, убирать за лошадьми, дожидаться Жерара в баре, переполненном выброшенными балеринами. Она до сих пор не понимает, почему именно он здесь.
Амели открывает холодильник, рассматривая содержимое, и качает головой.

— Жерар просил тебя дождаться. Он задерживается на пару часов, — она зябко ведёт плечами, думая о том, что стоит поправить климат-контроль. — Ты голоден? Что предпочитают в это время суток секретные агенты? Помимо виски.

Усмешкой особо не насытишься. Амели вспоминает, что в морозильнике есть пицца. Может даже овощная заготовка, и если добавить приправ.. Из светлого, морозного провала на неё призывно смотрит коричная коробка с замороженными мясными брикетами. Для бургеров, что ли? Зачем Жерар приволок это дерьмо?

Она извлекает упаковку наружу, задумчиво изучая инструкцию. Тянется за сковородой. Капли воды с влажных волос собираются на спине в цепочку.

[icon]https://i.imgur.com/A89KKZc.jpg[/icon][nick]amélie lacroix[/nick]

Отредактировано Amelie Lacroix (2022-03-31 02:21:21)

+3

5

Он перекатывает обжигающе-терпкую жидкость во рту, цедит между зубов прежде чем проглотить. Виски в их доме как всегда прекрасен, и Кэссиди наслаждается каждой каплей: напиток не только ошпаривает горло спиртом и жжёт язык, щёки, нёбо, но и топит в вязком тумане что-то скулящее, остро колющее изнутри — оно перестаёт подвывать, соскребая внутренности — чтобы Коул не сдох слишком быстро, — впивается в плоть ржавыми крючьями, пережёвывая и сминая мясо, добираясь до спрятанных в получившемся месиве неприятных воспоминаний. К этому невозможно привыкнуть, и он вздрагивает когда неровные осколки криков, огня и трупов просачиваются на поверхность прежде, чем оказываются залитыми следующим глотком.

Фигура Амели, обёрнутая лёгкой белой тканью, в большой кухне кажется нереальной: слишком хрупкой и ломкой чтобы быть настоящей, а движения слишком плавными чтобы принадлежать кому-то живому. Кэссиди считает, что ей место в музее восковых фигур, а не среди людей, но не может прекратить о ней думать — эти мысли спасают, выталкивают из головы всё остальное, остаются там одни. Захлебнувшиеся в виски крики затихают, уже не долетая через рвущиеся к поверхности вихри пузырьков. Замирает почти всё, даже время — только миссис Лакруа копается в холодильнике. От этого миссис делается не по себе, смущают навязчивые фантазии о том, как хорошо было бы избавить Амели от одежды.

Радует только то, что Жерар не может залезть в мозги, чтобы узнать, что там происходит — Коулу не хочется потерять ещё одного друга.

Её прозрачный голос доносится откуда-то издалека, вытягивая Кэссиди из транса, навеянного ею же, обратно в реальность. Возвращение горчит на языке, напоминая о стакане, помогающем сбежать, спрятаться, закрыться. Он допивает виски, чувствуя разочарование от вечера, из слитного полотна расплетающегося на отдельные нити: воздух душный от выпитого, желание приблизиться к Амели, прижаться к ней, вдохнуть её волосы и погладить рукой белоснежную кожу, почти сливающуюся с кофтой — неясное, тягучее, тяжёлое.

Коул встряхивает головой.

— На ваше усмотрение, мэм. Думаю, вы знаете о секретных агентах немного больше, чем я — в конце-концов, живёте с одним из них.

Он усмехается, снова забывая, что они на «ты», и наливает ещё один стакан — стоило бы притормозить, но знакомый приятный гул в голове заглушает эту мысль. Если так пойдёт и дальше, то вряд ли он дождётся Жерара. Или вряд ли сможет вспомнить об этом назавтра.

Амели достаёт из холодильника мясо и Коул узнаёт брикеты: Лакруа заказал их, когда они спорили, кто лучше готовит, и решили проверить, чьи «национальные» блюда вкуснее. Спор был откровенно дурацким и от того оказался ужасно важным. Настолько, что они полезли в интернет выбирать, что именно состряпают.

Кэссиди после этого всю ночь ворочался в кровати, вспоминая, как они с Эш сидели возле трейлера на озере, пока он обжаривал на решётке любимое техасское барбекю. Воспоминание оказалось ярким, объёмным — совсем не теми потускневшими обветренными картинками, в последнее время мельтешащими перед глазами. Но так вышло ещё хуже: пронизывающая тоска от утраты превратилась в ноющую боль, стучащую в висках кровью и сжимающую лёгкие длинными жёсткими пальцами. Нечто, пробившееся из прошлой, простой и понятной жизни. Неуместное, неприятное, тяжёлое, чужое.

Он суёт руку в карман и дотрагивается до портсигара, несколько раз проводя пальцами по гравированному металлу, думая о том, можно ли считать бургер национальным американским блюдом. Наверное, вряд ли. Сигарету Кэссиди не достаёт — Амели ненавидит запах крепкого табака, слишком лениво всасываемого вытяжкой и заполняющего всю кухню.
Он перестаёт курить, заметив, как она морщится, едва он тянется за сигаретами. Даже на балконе, в компании Жерара, старается курить реже чем обычно — опасаясь, что она зайдёт.

Коул морщится. Как ребёнок, твою мать, боящийся строгой учительницы.

Глоток. Вздох. Тёплый металл портсигара. Вздох.

— Вам помочь, мэм? — Кэссиди говорит негромко, — Вы отдохнёте, а мы с Жераром уладим кое-какое дело.

Он выходит из-за стола и направляется к сковороде, которую она выставляет на стол. От Амели тянет могильным холодом — кажется, что ещё немного и она начнёт мерцать, а потом и вовсе исчезнет. Призрак, навеянный виски и усталостью. Но Коул подходит ближе, а Амели всё так же продолжает доставать продукты из холодильника. Он надеется, что бургеры сможет приготовить даже в таком состоянии. Недопитый бокал Кэссиди берёт с собой. Опускает возле плиты.

Элизабет не умеет готовить — Коул помнит огромное количество вечеров, когда он так же делал что-нибудь простое, пока она опустошала очередной бокал. Готовить не умела, зато ела за троих. И пила тоже за троих, ничуть не пьянея. Он улыбается — аппетитами она отличалась во всём, не только в еде и алкоголе: ей всегда было нужно больше, больше самого лучшего, всегда необходимо ещё что-то сверх того, что она получала. Эш никогда не бывала довольна до конца. В сочетании с её мерзким характером — для окружающих невыносимо.

Катастрофой она не была только для него и только с ним, но Кэссиди прекрасно понимал, почему её так прозвали.

Улыбка сползает с лица и беспомощно падает на пол, робко теплясь — пока он не придавливает её, переминаясь с ноги на ногу. Всё вокруг расплетается жаром, распадается бесформенными кусками, осыпается как стекло.

Он смотрит на Амели.

Не в его вкусе: грудь маловата, задница слишком жёсткая, шея слишком тонкая, слишком большие глаза, слишком язвительная и надменная. Слишком высокого мнения о себе. Хочется намотать на кулак длинные волосы, ударить, услышать, как она стонет.

Коул встряхивает головой и сосредотачивается на мясе. Элизабет тоже никогда не была в его вкусе.

— Вы будете бургеры? Или приготовить что-то ещё? Не знаю, что едите вы… — он сбивается, подбирает слова, вспомнив, что она балерина. — Ваш муж много о вас рассказывал… Кстати, я видел запись вашего выступления. Не помню названия, там ещё всё такое зимнее, но выглядело потрясающе. Ума не приложу, как у вас… вернее, вам, удаются все эти штуки. Смотрится на одном дыхании. Никогда бы не подумал, что мне может понравиться что-то такое. Вы молодец, хотя на сцене вас не узнать.

Он затыкается, понимая, как по-идиотски звучит. Ёбаное виски. Хорошо, что стыдно будет завтра, а не прямо сейчас.

Кэссиди стесняется произнести это вслух, но увиденное тогда производит на него неожиданно сильное впечатление: ему неловко признаться, что на самом деле он приходит в себя только после балета, поражённый её танцем, хищной, но неживой красотой.

Может после того, как он восхищается ей на сцене Гранд Оперы, она и кажется ему чем-то странным на этой кухне? Нос приятно щекочет манящая свежесть и Кэссиди уже не может дождаться грубого запаха жарящегося мяса. Терпеть её так близко без Жерара оказывается невыносимо трудно.

Коул смотрит, как к узкой спине, мокрой от влажных, иссиня-чёрных волос, прилипает одежда — и делает долгий глоток. Становится тяжелее, но хочется налить ещё.

[nick]cole cassidy[/nick][icon]https://i.imgur.com/YHO9iOp.png[/icon]

Отредактировано Cole Cassidy (2022-03-29 01:14:16)

+3

6

Фоновый шум, неровный гул, шёпот толпы, замерший зрительный зал, дышащий её фуэте в унисон — вдох, выдох, — так Амели обычно слышит чужие голоса. Лепет подруг, милая, утешающая её болтовня, то самое обсуждение 'женских вопросов', часто почти терапевтичное, рядом с которым Амели расслабленно замирает, или рассказы Жерара, как прошла очередная рабочая неделя (без секретных подробностей); не тишина, но покой, когда можно выдохнуть и не чувствовать себя в одиночестве. За обсуждением всего подряд — слитых в унитаз духов, плохо удерживающих аромат на коже, неработающих диет и безглютеновых лакомств, недостатков огнестрельного оружия, нехватки чистых рубашек (в клеточку он не любит), закончившегося чистящего средства, химозных фруктов, в составе которых не осталось ничего натурального, — она успевает обдумать всё, что важно самой. Сухой, методичный счётчик, как во время кружащейся по сцене Одиллии, пришитые на пуанты ленты, бесконечно рвущиеся лосины и майки, пластырь с неприятным, мятным запахом, стрелка на весах, дрогнувшая вперёд на один килограмм. Жерар улыбается, гладит её по виску, у него тёплые, жёсткие ладони — и он скользит ими ниже, по щекам и подбородку, а вслед за ним тянется хорошо знакомая ей улыбка — они называют это Амели уходит в себя.
Вернуться не обещает.

Голос Коула вырывает её из тумана, выкуривает наружу, и от ощущения дыма, следующего за ним по пятам, она задыхается — вся одежда, вымытые волосы, поры на руках, крохотная ранка у ногтя на большом пальце заполняются никотиновым душком и чем-то ещё, неизбежно его сопровождающим. От непринятия Амели вздрагивает, морщится, подаётся от холодильника назад, окончательно освобождая тот от продуктов — думает, что нужно достать ещё минералки, ледяной, чистой, — и облиться ей с ног до головы. Может тогда пропадёт запах.
В коридоре, в самом центральном серванте, есть ароматические свечи — мёд, корица, амбра, розы и цветущая только весной вишня, — Амели вспоминает о них пока вслушивается в звуки его голоса, следит за тем, как он подходит ближе, к её кухне, её жизни, её сковороде.
Жерара хочется убить.

— Я уже и не знаю, кто из нас с ним живёт, мистер Кэссиди, — усмехается она, выдавая одну из своих многочисленных прохладных улыбок. Амели раздаёт такие профессионально, градирует по степени фальши и допустимого холода — от Снежной Королевы до Амели Лакруа, сидящей на интервью, не нужно идти слишком долго. Герда бы добралась гораздо быстрей, чем в сказке, — но Кай к тому моменту уже сдох от обморожения.
Твёрдые, распадающиеся на лёд и алое мясо конечности, хрустят. Почти как чипсы с беконом, которые Жерар начал употреблять после этого бесценного знакомства.
— В какой момент мы снова перешли на вы?

Возможно Жерар так успокаивает себя — оправдание, несуществующий глас совести, способ сохранить рассудок необходим всем; даже тем, кто из холодных, стальных кабинетов управляет происходящим, расставляет на поле солдатиков. За каждым, кого на миллиметр сдвигает Жерар, прячется очередной Коул Кэссиди, с богатой историей травм и расстройств, любимых телевизионных передач, списком покупок и трепетным воспоминанием о первой влюблённости; за каждым Коулом Кэссиди — родившая его на свет женщина, отмучившаяся долгое время чтобы сын потом послужил правому делу. Во Франции, Америке и России, в вооружённых силах, бюро внутренних расследований или Овервотч, под контролем жераров, ласково похлопывающих тебя по плечу перед тем как загнать на передовую. Амели интересно, что говорил Жерар в тюремной камере, чем там пахло, было ли Коулу страшно — и правда ли такая жизнь лучше того мутного, но безопасного, однотипного существования, где на сигареты меняют часы, листики бумаги и пуговицы, карандашом делают заметки.
День, два. Месяц.
Сколько Коулу Кэссиди осталось жить?

— Бургеры? — рассеянно переспрашивает она, разглядывая извлечённое из пакета мясо; в голове делается мутно, к горлу снова подкрадывается дневная тошнота, Амели вспоминает мелкие кусочки овощей, безнадёжно отторгнутые пищеводом. Иногда проще вообще не есть — те, кто говорят о здоровом питании и норме распределения калорий, нихуя не знают о балете; рано или поздно сокращение порций перестаёт представляться реальным, и организм хватается за любую крошку, за шанс на возвращение к тупой, нормальной жизни: о такой обычно грезит кто угодно, только не балерины. Амели легко может сказать, сколько калорий в бургерах, которые любит Коул — не меньше шестисот, если не учитывать соуса и способ приготовления мяса. Будет ли их она. Действительно.
— Половину, — пожимает Амели плечами, перекидывая за спину волосы, — от целого бургера. Вы соус делаете сами или у нас где-то припрятан готовый?

Она, наконец, различает второй запах — виски, бокал с которым он таскает за собой по всей кухне; Амели качает головой — ну конечно. В вестернах всё показывают именно так, револьверы и дорогой алкоголь, лошади, женщины, бросающиеся на шею разбойникам, изображающим джентльменов, дамы ведь обожают плохих парней — потому что не обладают даже зачатками мозга. Нарочитая манерность счищается с 'лихих ковбоев' так же, как и с любого другого человека, под дулом оружия или мощного эмоционального потрясения, падения бомбы на соседний дом, измены жены, предательства близкого друга — на последнее у Коула есть все шансы, и эта мысль поселяется у неё внутри, тёплая, бархатная, как породистая кошка, не позволяющая никому кроме Жерара себя гладить. От любви до ненависти, от друга до разменной монеты, от килограмма перевеса до десяти — крохотный шаг. Осторожности почти никогда не хватает — особенно если столько пить.

— Поражена вашей осведомленностью, — усмехается Амели, забираясь на стул у барной стойки. — Снежная королева, наверное. Вам в детстве читали сказки?
Читать должны были — вдруг он так и не научился сам. Эта мысль тоже кажется приятной.
Эти штуки, — медленно проговаривает она, словно буквы застревают во рту, не горя желанием вырваться на свободу, — всего лишь результат долгой и методичной работы. Повторяете с раннего детства, и до тех пор, пока не получится. Совсем не то же, что делать бургеры — а я слышала о них много хорошего, — но вполне возможно.

Бегло Амели отмечает — волосы лезут ему в глаза прямо во время готовки; нелепые, вьющиеся, неаккуратные, не хватает широкополой шляпы. И значка шерифа. Она поднимается на ноги, подходит к кухонным модулям, достаёт второй стакан, а потом тянется к морозильной камере за льдом. Едва ли получится пережить эту пару часов без алкоголя.

[icon]https://i.imgur.com/A89KKZc.jpg[/icon][nick]amélie lacroix[/nick]

+3

7

Коул морщится, разрезая один из брикетов пополам. Половина бургера — это как половина бутылки, зарплаты, секса, жизни: нормальный человек не будет есть «половину» бургера.

Кроме Амели.

Хотя по ней прекрасно видно и то, что она совершенно не жрёт, и то, что она ни хрена не нормальная.

Кэссиди уверен, что у Жерара полно денег — настолько полно, что чуть раньше это стало бы прекрасной причиной навести на него пистолет с предложением поделиться, — но ведь и экономия с супруги выходит чертовски весомой.
Может Лакруа специально выбрал её, чтобы заниматься благотворительностью и инвестировать во что-то, сэкономленными на её питании? Заодно и от налогов получилось бы уйти. Сплошная выгода.

Коул не произносит ничего из этого вслух, даже когда виски старательно разжимает искривлённый усмешкой рот. Обычно он не так аккуратен в выборе выражений и это слишком часто кончается драками, но Кэссиди считает себя джентльменом, а джентльмен не станет хамить даме.

Он хмыкает и на «ты» возвращается только после её ехидного замечания.

— Достань сметану, сливки, майонез, — задумчиво скребёт щетину, тщательно стараясь выудить из неповоротливых мыслей все необходимые для приготовления соуса слова и пытается сфокусироваться на том, что уже лежит на столе, — зелень, горчицу и лимон.

Коул берёт подсолнечное масло, щедро льёт его на сковородку и ставит её на плиту, ища куда бы ткнуть, чтобы вся эта великолепная блестящая конструкция заработала. Задумчиво трёт переносицу и усмехается.

— Включишь?

Кэссиди отходит на полшага и немного отворачивает голову, пока Амели нажимает несколько кнопок на плите. Смотреть на неё так близко не хочется — в голову, тихо скрипя старыми половицами, несмазанными петлями чердачного окна, и без того, один за другим, забираются бредовые пьяные образы: они нашёптывают картины где он гладит, сжимает, кусает, целует. Как будто не потому, что Амели — это Амели, а потому, что нет Элизабет. Или всё-таки?..

Если так пойдёт и дальше, то придётся навестить какую-нибудь из жриц любви в Сен-Дени или разбиться на мотоцикле, въехав в обычный фонарь по пути к красному. Там простые удовольствия, при наличии денег в кармане, сами бросаются тебе под ноги: пока ты, наконец, не обнаруживаешь себя в баре, борделе, подворотне или чьей-то квартире.

Он переходит к столешнице, достаёт из навесного шкафчика небольшую миску, заливая внутрь основу для будущего соуса, и неспеша перемешивает её ложкой.

После пыльной пустыни и серого захолустья, где ютились «Мертвецы», Париж показался глотком свежего воздуха и, поначалу, Коул изо всех сил пытался раствориться в новой жизни. Получалось откровенно хреново: очень быстро все эти попытки отвлечься стали только ещё больше напоминать о прошлом.
Очередная попойка в баре усаживает «Мертвецов», живых и погибших, на соседние стулья, узкие лица случайных шлюх расчерчивает будоражащая и хитрая ухмылка Эш, из подворотен тянет сигаретами, раньше всегда смердящими совершенно одинаково, но теперь вдруг чересчур знакомо прячущими в смрадной табачной вони несуществующий песок: он хрустит на зубах, едва Коул прикусывает фильтр в своей, вытянутой из только что раскрытой пачки.

Кэссиди может позволить себе жить где угодно, снимать какую угодно квартиру, но безразличие каждый раз возвращает его в затхлую, пыльную однушку на окраине Парижа, больше похожую на одиночную камеру: если бы не разбросанные повсюду одежда, окурки сигарет, пустые бутылки, коробки из-под пиццы и тоскливая апатия.

Ключами от этой камеры пользуется только Жерар, вытаскивая Коула по мере возникновения необходимости или свободного времени. Вытаскивая слишком редко. Комментарий Амели о том, кто именно с ним живёт, неприятно колет внутри.

Он молча подталкивает к ней допитый стакан и режет лимон напополам, а потом одну из половин дольками — ту часть, что уйдёт с виски. Другую Коул оставляет для соуса, недовольно ворча, что его придётся делать без цедры.

— Наверняка повторять все эти штуки, даже если начать с раннего детства, настоящий ад.

Кэссиди пожимает плечами и молчит о том, что повторять хотя бы что-то из творящегося с ней на сцене — не только ад, но ещё и безумие. Он в детстве убирает дерьмо за лошадьми и коровами, таскает сено, рубит дрова, рассыпает корм курам и собирает тёплые от их задниц яйца. И всё это перед тем, как ебанутый отец посылает его нахуй, а мать — в школу. Вот уж по кому он, блять, не скучает.

Коул выбрасывает воспоминания о доме, но ему до сих пор кажется невероятным, что у кого-то в детстве могло находиться время на что-то другое.

— У вас здесь очень красивый город. Никогда не видел ничего подобного.

Знаменитая Эйфелева башня, какой-то собор и огромная арка соседствуют с гетто, где уже и он начинает стремительно трезветь. А ведь у него хотя бы есть оружие.
Даже ферма Кэссиди-старшего, стыдливо прячущаяся на картах где-то между Ван-Хорном, Пекосом и Элпайном, выглядела гораздо честнее, чем замазанное косметикой парижское гнильё. Единственной любопытной находкой для Коула стал Мулен Руж — пусть он и не помнит, в какой именно момент там оказывается.

— Несколько раз я пытался по нему прогуляться, когда появлялось свободное время.

Ведь он так занят тем, что?.. Кэссиди задумывается, ища ответ на этот вопрос, но ничего более комфортного, чем «прожигание времени», в голове не находится. Этот город убивает его, душит, давит, не давая расслабиться. Может Жерар специально оставил его здесь, чтобы Коул рвался на любое подворачивающееся задание, позволяющее ненадолго свалить отсюда хоть куда-нибудь?
Париж не проникает только в этот дом, находящийся в самом его сердце, буквально окружённый им. Почему-то его нет и в Амели — несмотря на то, что придумать что-то более французское, чем она, по мнению Коула попросту невозможно.

Мысль оказывается неприятной, горькой на вкус, и он выплёвывает её, вымазанную горьковатой жёлтой слюной, из своей головы. Метафорически, разумеется. Вряд ли Амели понравится, если Коул, как верблюд, будет харкать на едва не блестящий от чистоты и стоимости паркет.

Он заправляет за ухо волосы, а потом засовывает руку в карман, гладя шершавую от гравировки поверхность портсигара. Чертовски хочется курить, чертовски хочется напиться, но от второго он себя одёргивает.

Кэссиди обрезает прямоугольные мясные брикеты, придавая им круглую форму, подцепляет оставшийся лишний кусочек фарша ножом и пробует. В целом, неплохо. Аккуратно раскладывает бургерные котлеты по сковороде, поправляя их, чтобы влезло побольше, накрывает всё крышкой-сеткой и вытирает об джинсы руки, забрызганные скворчащим маслом — затем переводит тёплый, липкий, туманящийся взгляд на Амели. Нужно проветриться.

— Я схожу на балкон, покурю.

Он цепляет стакан, дольку лимона и идёт в коридор, думая о том, что в такой огромной квартире можно заблудиться. Иногда это хочется сделать, чтобы задержаться подольше.

[nick]cole cassidy[/nick][icon]https://i.imgur.com/YHO9iOp.png[/icon]

+3

8

Достань, говорит ей Коул, и Амели усмехается, поднимаясь со стула — достань сметану, сливки, майонез, мясо из холодильника, воду и виски, лёд, таящий у неё в стакане, включи плиту, терпи, что на кухне воняет дымом, что Жерар занят; следовало бы сказать — достань, будь так любезна или пожалуйста, ведь я никогда не видел плиты дороже той, что стоит сто двадцать баксов, в Америке вообще нет плит. Мясо едим сырым. У неё колет виски пока она послушно выполняет указания, привыкшая делать это в балетной студии, под строгим взглядом учителя или очередного балетмейстера, хореографа, жаждущего сделать свою постановку особенной, добавить в неё блёсток, обнажёнки, ещё какой чепухи, громко кричать о свободе и ином толковании, на плакате сплошной белый фон и красные буквы. Запрокинь ногу, выше, выше, что ты как корова — раньше говорили так, потом Амели стала примой и текст изменился: ты так прекрасна, дорогая, может поработаешь больше, не устала ли ты, столько спектаклей, поешь, не переедай, отоспись завтра за три часа.

— Ты не знаешь, где лежат майонез со сметаной? — интересуется она, опуская продукты на мраморную столешницу, по ней бегут узкие бледные прожилки, сухая, стылая каменная кровь, увековеченная на серой кухне. — Неужели Жерар не показал?

Виски горчит. Амели морщится, от холода сводит скулы, а потом и горло, голова ноет сильнее прежнего — вот-вот заболит. Под веками пульсирует тягучая, хмельная пустота, алкоголь оседает под языком, эмоции крутятся раздражающими колёсиками, механическими шестерёнками, отсчитывающими ритм: доходят до тридцати двух и потом повторяют заново. В роли Джульетты некоторые балерины справлялись лучше, добирались до девяносто фуэте — организм прекращал функционировать после сорока лет; но ей ещё так далеко, жить и жить. Подниматься на носочки, вставать на пуанты, вращаться, вдыхать и выдыхать.
Затылок сдавливает, обруч обхватывает её голову — чёрная лента, оставшаяся от Одиллии, в тон чёрному белью, чёрным брючным костюмам и блузкам, из белого у неё в гардеробе только свадебное платье и пара пижам. Ну и ещё туфли, но их покупал Жерар. Сама она бы не купила такие — на твёрдой, устойчивой платформе, с открытыми носками и лёгкими, верёвочными завязками на голенях, будто они должны были достаться кому-то другому, может у Жерара на стороне была своя белая лебедь, но он случайно перепутал — и подарок попался чёрной. Амели взяла, снисходительно поблагодарив.

— Пытался? Что-то помешало? — невпопад отвечает она, чувствуя отстранённую потребность поддерживать диалог; ей интересно, что Коул мог видеть в Париже, как далеко забрался. — Европа не так сильно пострадала во время Кризиса. Масштаб разрушений не везде пришёлся на ценные архитектурные памятки, сохранились старые кварталы, весь этот.. ностальгический дух.. — несколько секунд она подбирает слова, — отсутствия повсюду жестянок.
И произносит уже ему в спину:
— Но судя по всему, ты не оценил.

Париж, конечно, не её Анси. В детстве Амели ест там мороженное с лавандовым мёдом, оно оборачивает губы блестящей плёнкой, вокруг бегают дети, в мире идёт война, но в Анси совсем нет омников. Центральный собор Сен-Пьер внутри выглядит как готическая сказка, на которую с удивлением или скепсисом взирают приезжие туристы, шумные, надоедливые, с фотоаппаратами и попытками выяснить, где можно купить хот-дог. Амели вырастает в мире заострённых арок и вертикальных каменных рёбер, мерцающего, холодного света, проникающего в здания через пятисотлетние витражи. Она смотрит, как поджимает губы мать, разглядывая приехавших, беженцев и эмигрантов, устроившихся на работу, новых архитекторов, с их бетонными и стеклянными проектами, экологичными материалами, длинными, бессмысленными офисными конструкциями — откусывающими от исторической части Европы кусок за куском, во благо поколений, живущих теперь, будто бы можно наплевать на труды всех остальных, всех тех, кто основывал Сорбонну или следил за реконструкцией Сен-Дени, а потом возводил другие, под кафедральный глухой звон, в Пикардии и Шартре. В её Анси. И даже в Париже.

Она доливает себе виски как раз когда с балкона приходит Кэссиди, наблюдает, как растекается жидкость по кубикам льда, припечатывая их ко дну. Внутри, где-то в районе груди, делается теплей — это позволяет приоткрыть окно на проветривание.
Ощущать тепло в себе странно; она морщится, возвращаясь на своё место, заправляет за ухо медленно сохнущие волосы, понимает, что оставила в спальне телефон — идти за ним не хочется, пусть Жерар звонит сколько угодно. Дома поговорят.

Сейчас в Париже достаточно омников — они снуют восточными, эмигрантскими кварталами, особо не рассчитывая на большее, иногда дают интервью обеспокоенным журналистам, пишущим статьи о демократии (на этом заканчивается допустимый вклад). Журналистов дома ждут жёны и мужья, большие кружки с глинтвейном, хрустящие круассаны, сливочные, с ореховым и шоколадным привкусом, а утром — вишнёвый или абрикосовый бриошь, пока дети едят коричные хлопья, заливая их сладким молоком. Из бедных, чёрных, арабских кварталов, теперь ещё и кварталов омников, борцы за свободу выскальзывают, бегло пробежавшись вдоль канала Сен-Мартен, заворачиваются в кашемировый плед на своей уютной террасе и пекутся о ментальном здоровье, не посвящая чужим проблемам больше часа в день (иначе им начинают сниться кошмары). Амели усмехается, размышляя об этих кошмарах — что там, интересно? Голодные и чумазые дети, разобранные на крохотные блестящие детали омники, пискливо умоляющие заправить их полностью, избавить от голодания — с трясущимся, небольшим алым ядром в грудине, жалкой имитацией человеческого сердца. Она не питает сочувствия даже к существам из плоти и крови, ноющим, слабым и разваливающимся — от страданий омников же у неё сводит скулы и по позвоночнику взбирается отвращение, мёрзлыми мурашками растекается по всему телу.

Амели рассматривает Коула, снующего от плиты к столу, делает ещё один глоток — прогоняет холод, опасаясь слишком скорого потепления: весной такие случаются. Засыпаешь в минус три, а просыпаешься в плюс пятнадцать — но она ещё не достала ни одного весеннего тренча из гардеробной.

— Что тебе не нравится в Париже? Он не такой красивый, как выжженные поля и бесконечные жёлтые равнины? Глиняные каньоны, угольные шахты.. — перечисляет Амели, поводя плечами, — у всех, разумеется, свои предпочтения..

Никто не ездит посмотреть на фермы Техаса, почему-то думает она. Никому не интересны высохшие озёра и скалистые пещеры, укрытые соляными куполами. Туристы приезжают к ней домой, но Амели бы с радостью поделилась.

Она вздыхает и снова поднимается на ноги, достаёт из холодильника овощи. Помидор, огурец, болгарский перец. Если что-то спасёт её сегодняшний ужин, то, возможно, это будет ударная доза витамина В6.

[icon]https://i.imgur.com/A89KKZc.jpg[/icon][nick]amélie lacroix[/nick]

+3

9

Коул останавливается возле плиты, берёт длинную силиконовую лопаточку для мяса и поочерёдно переворачивает котлеты. Нос забивает характерный запах жареного и рот наполняется слюной, хотя ещё минуту назад Кэссиди кажется, что он не голоден. Голос Амели, негромкий, но сильный, ядовитый, заползает в уши и опять уволакивает к ней, забирает всё внимание — она похожа на одну из тех девиц, которым его никогда не хватит, поэтому они, непринуждённо и легко, приковывают его к себе, выскребая до дна. Коул несколько раз моргает. Может в его вкусе не внешность, а просто стервы?

— Я не скучаю по пыли и песку, — он пожимает плечами. — Просто одному здесь не особенно весело.

Это только половина правды, но человеку, выбирающему половину бургера, этого будет достаточно: пусть и с Амели, в виде исключения, он бы поделился. Главное не смотреть на неё слишком пристально.

Пронизавшая балкон вечерняя прохлада и притащенный туда с собой сигаретный дым выветривают из него пару лишних глотков, мысли в голове теряют ту сонную вязкость, с какой ворочались раньше. Озвучивать каждую больше не хочется, виски уже не пытается подсказывать слова.

Они с Амели плохо знакомы, но Элизабет всегда безошибочно чувствовала эти моменты: как только ей казалось, что Коул пытается заткнуться, она демонстративно делала вид, что ей не особенно-то и интересно — и начинала молчать сама, — до тех пор, пока они не поругаются и он всё равно всё не выложит.

Кэссиди отстранённо смотрит, как под сеткой скворчит масло, потом вздыхает и переворачивает мясо другой стороной.

— Надеюсь, пока я курил, та сторона не слишком пережарилась, — он задумчиво жуёт губу. — А что тебе нравится в Париже? Может я чего-то не видел? Кроме ностальгического духа и отсутствия разрушений.

Коул всё-таки поворачивается к ней, потому что разговаривать со сковородкой ему кажется не самой лучшей идеей. Стакан он старается больше не трогать, несмотря на острое желание — желчного, туманного тепла хватает и от сигареты. Кэссиди смотрит, как Амели поднимается и идёт к нему: тонкая как засохшая солома, изящная как балет, что ставят в том видео, аккуратная как стрелки швейцарских часов, и такая же точная — вещи вокруг словно искажаются, стелются под лёгкий шаг, подстраиваются под невесомые движения, — у Коула перехватывает дыхание. Когда она останавливается возле холодильника, он качает головой и улыбается, заправляя обратно выбившиеся из-за уха волосы. Возможно, стоило меньше пить или подольше постоять на балконе, чтобы ветер забрал с собой ещё стакан — или парочку. Лёгкое наваждение приятно гипнотизирует, но категорически сбивает с толку.

Когда она оказывается рядом, то на кухне становится так же тесно, как и в остальном Париже: даже в лёгких остаётся меньше воздуха. Пространство сужается, схлопывается, будто в это помещение не влезет несколько его комнат, а в город — тысяча ферм, таких же безнадёжных и тоскливых, как та, на которой он вырос. Блять, почему же тогда здесь всё такое узкое, душное, давящее, и что не так с этим ёбаным местом? Или с ним.

Улыбка сползает с лица раньше, чем она заканчивает раскладывать по столу овощи. Коул потирает переносицу и делает несколько глубоких вдохов, вытирает лоб закатанным до локтя рукавом, расстёгивает ворот рубахи. Может выкурить ещё одну?

— Нарежешь? — спрашивает он, глядя на то, что Амели достаёт из холодильника. — Тонкими ломтиками.

Эш нравилось, когда Коул курил: она любила дым, хотя сама от сигарет отказывалась. Он всегда считал это забавным и несколько раз шутил на эту тему, но… Шутки над Элизабет — не то, что стоит повторять дважды, даже если они кажутся удачными. Он понимает это достаточно быстро.

С Амели — не понимает ровным счётом ничего: сраный придорожный песок на шестьдесят шестом шоссе меньше хрустит на зубах, чем с ней простое «ты», да и выплюнуть его изо рта не в пример проще. Может так во рту хрустят её кости? Больше в ней будто бы ничего и нет — сбоку Амели выглядит почти прозрачной. Особенно в своём белом саване.

Не выдержав, он возвращает взгляд в сковородку, переворачивает мясо. С этими чёртовыми мыслями главное не упустить момент, не передержать ни одну из сторон: иначе оно получится сухим, а не сочным. Коулу очень не хочется проигрывать спор. Не при ней. Он косится в её сторону.
Эротические фантазии, где она висит на его шее, оказываются от реальности чуть дальше, чем её язвительные комментарии.

Кэссиди несколько раз представлял, как они остаются с Амели вдвоём — но сейчас совершенно не знает, что делать, и весь вечер чувствует себя как нашкодивший ребёнок. Или не нашкодивший — его отца такие мелочи никогда не останавливали. Да и вообще мало что останавливало.
Коул усмехается, переводя взгляд на стакан. Дети всегда похожи на своих родителей?

Похожа ли на своих Амели?

Он поддевает её, снова и снова, ища хоть что-нибудь, хотя бы маленькую трещинку, что-то, за что смог бы зацепиться — будто бы можно зацепиться за ледяную стену, ничем не напоминающую живого человека: её мог создать таксидермист или забальзамировать патологоанатом. Застывший под стеклянной крышкой ядовитый цветок, такие стоят на самом видном месте, недосягаемо красивые. Возможно, зацепки стоило бы поискать в бутылке с виски или в пустоте, с которой Коул засыпает в своём клоповнике: но первый вариант не подходит потому, что со дна стакана смотрит Эш, второй — из-за тёплых ото сна девушек, рядом с которыми он периодически просыпается.
Зелёные глаза Амели, расставленные слишком широко, правильный ответ не подсказывают.
Интересно, что нашёл в ней Жерар? И как они, такие разные, вообще оказались вместе?

Пока Кэссиди копается в себе, очередная глупость проскальзывает мимо, срывается с самого кончика языка — символично было бы, если бы она упала в стакан, из которого вылезла на самом деле. Слова Коул произносит раньше, чем до одурманенного мозга добирается их смысл:

— Не хочешь сыграть? — он вытирает об джинсы вспотевшую ладонь и накрывает ею стакан. — Есть такая штука, называется «никогда не».

[nick]cole cassidy[/nick][icon]https://i.imgur.com/YHO9iOp.png[/icon]

+3

10

Амели хмурится чуть сильнее прежнего, когда он снова командует — нарежь овощи, да ещё и тонкими ломтиками, перед этим достань майонез и впусти меня в дом, — настроение леденеет на крохотные полтона, и в комнате становится холодней: она смотрит на него, снующего у плиты и переворачивающего мясо, сощурившись, сидя за барной стойкой с идеально-прямой спиной и отрезая от болгарского перца и помидоров такие же идеальные полоски, представляя чужую кожу на их месте и кривя губы от недовольства. Американцы: она таких знает, к несчастью теперь чуть лучше обычного; у них там, посреди песочных ферм Техаса, забытых кабинетов пристреленного Джона Кеннеди, изгибающихся в пояснице хребтов Рио-Гранде, наверняка ходят пузатые и лохматые женщины, которыми можно командовать. Песок забивается им под юбки (или брюки? это ведь, кажется, признак эмансипации?), отвисшие груди болтаются, не поддерживаемые ни строгим лифом, ни жёстким корсетом, и они отмывают лошадям задницы и пыльные ковры от грязи, собирают жирное, парное молоко в двухлитровые банки, расставляют их в погребах, чтобы не испортилось до продажи. Амели как-то повелась на пропаганду натуральной пищи и попробовала такое молоко — её тошнило двое суток; коровой пропахло всё её платье, и не помог ни обнимающий Жерар, ни обеспокоенные горничные, ни двадцать пять миллилитров вылитых повсюду духов от Геза Шёна. Она изо всех сил пытается быть с коллегой супруга вежливой, но едва ли вежливость способно оценить существо, прибывшее как раз из одной из коровьих задниц — она ещё раз пробегается по нему взглядом, с головы до ног, и вспоминает складские площади Форт-Уэрта, в которых когда-то был по работе Жерар, потащивший её следом: местным казалось весёлым, что бывшие точки крупной торговли рогатым скотом превратились теперь в места идиотских праздников, с концертами и родео, пережаренной пищей, где основным ингредиентом было масло, горланящими детьми в широкополых шляпах, жаждущими покататься на пони. Амели тогда ставит себе в голове заметку: не возвращаться, но сейчас ковбойский фестиваль приезжает прямо на её кухню.

— Во время следующего указания того, что мне стоит достать или нарезать, — с улыбкой изрекает она, — ты можешь стать заключительным элементом для бургера, по соседству с теми котлетами на сковороде.

На укрытой лаком дощечке аккуратными ломтиками раскладываются овощи — сладкие грузинские помидоры, терпкие огурцы, легкоурожайные, неприхотливые перцы родом наверняка из его возлюбленной Калифорнии. Что ж, хорошо что там справляются хотя бы с перцем.
Она могла бы пропустить мимо ушей очередной вопрос, просто поджав губы и понизив температуру ещё на градус, но в выданном предложении мелькает слово Париж — а до этого страдалец говорит ей об одиночестве. Амели выдаёт ему в ответ улыбку — максимально сочувственную, так она обычно, с полным сострадания взглядом, наполнившимися слезами глазами и всеми видами возможной валидации, смотрит на то, как разбивают себе ноги о крепкие брусья новоявленные кандидатки в её балетную труппу, слушает, как они плачутся потом своим абьюзивным матерям по телефону: что не прошли и не справились, лелеют детские травмы, домой плетутся, мечтая о кремовом торте из кондитерской за углом.
Амели даже не помнит вкуса — скучать не по чему.

— Жерар не скрашивает твоё одиночество? — усмехается она. — Он тратит на тебя больше времени, чем на супругу, однако я никакого одиночества не чувствую.
Ей просто есть чем заняться кроме бесполезной рефлексии: спустя восемь часов у станка засыпаешь обычно надолго и без сновидений, а с рассветом возвращаешься обратно — потея, ненавидя, пытаясь удержать равновесие и поднять ногу ещё выше, идеально выполнить коду, вызубрить репертуар чтобы выдавать чуть больше максимума, только так можно оставаться примой достаточно долго. Социальные связи отмирают без должной необходимости, с каждым годом средоточия жизни вне социума, шанс вернуться в него падает, высыхает желание, истлевает потребность, Амели не нужен ни дружеский щебет на кухне, ни комплименты толстосумов с огромными кошельками, она живёт ради зрительских аплодисментов, вращается где-то посреди безликой толпы; пространство, в котором тебя не видят, в котором к тебе нельзя подойти достаточно близко — безопасно. Жерар иногда говорит ей, что ему не нравится, что она смотрит в потолок во время секса, и Амели прикрывает веки, пожимая плечами; он доводит её до оргазма, с этим всё в порядке, так что какая разница, куда она вообще смотрит. На потолке в их спальне красивая лепнина, скопированная дизайнером из указанного ей отеля где-то в Италии. Кажется, вышло даже лучше, чем там.
— Я родилась в Анси, — внезапно выдаёт откровенность она, — там куда лучше, чем в Париже. Самый красивый город на земле. Но Париж тоже хорош. Бывал в парке Бют-Шомон? Его любят дети. Там будто попадаешь в сказку, вот-вот заберёшься на какую-то сладкую тропинку и угодишь в котёл. Грот, водопад, подвесной мост, ведущий к храму. Можешь принести туда своё одиночество.

Она откладывает овощи, задумчиво глядя на нож — Коул смотрит в сковороду, и Амели надрезает острым лезвием кожу на пальце, не издавая ни звука; там выступает капля бордовой крови, и её немного отрезвляет скупая боль. Для полного отрезвления недостаточно — перед тем, как стереть всё салфеткой, она тянется к бокалу с виски и делает глоток, измазывая стакан. Кстати, вышло бы неплохо — сделай это кто-нибудь декором.

— Или, например, блошиные рынки? Недалеко от восемнадцатого округа один такой занимает, кажется, семь гектаров. Вряд ли ещё где-то в Париже можно купить брошь из восемнадцатого столетия за сто евро. Или набор антикварной посуды за пять сотен? Из натурального фарфора. С красивой, расписной японской керамикой.
Она улыбается.
— В магазинах в центральных округах такие будут стоить несколько тысяч. А там у вещей есть история, и люди отдают их за бесценок. Странный концепт, но место приятное.

Забавно признаваться, что блошиный рынок вообще может прийтись ей по душе. Но несколько раз Амели покупает там и посуду, и броши, и даже картину в их гостиную: у какого-то малоизвестного, но явно талантливого художника. На прилавках раскладывают абсолютно всё — серебряные ложки, бархатные платья, дорогую бижутерию по соседству с платиновыми колье. Всюду снуют не только туристы, но и множество коренных жителей. Щебечут на французском юные девушки, прижимаясь гибкими, стройными телами к своим спутникам: купи мне, купи. Купи.
Она ненавидит шумные сборища, фестивали и ярмарки, базары с фруктами на юге и мясные рынки, там отвратительно пахнет; но торговля антиквариатом в Европе — откуда-то из другой вселенной. Амели думает, что та вселенная приглянулась бы ей.

Когда Коул предлагает поиграть, она приподнимает брови, глядя на него с прохладным интересом — последний раз Амели занималась таким во французской академии танца, и напилась так сильно, что уснула прямо на костлявом плече подруги. Потом всё утро во время фуэте у неё болезненно ныло под ложечкой и кружилась голова.

— Судя по количеству выпитого тобой — ты рискуешь свалиться под стол, не дожарив бургеры, — усмехается она, пожимая плечами. Её холодные глаза бегают по неаккуратно выбритому лицу, отмечают тёплый оттенок радужек и морщинки в уголках губ. Он похож на большую собаку, замечает Амели. Лохматую, слюнявую, преданную — словом, отвратительную. Она улыбается ему слаще прежнего, не без удовольствия снимая с себя белую накидку и оставаясь в тонкой майке, согревшаяся его обществом и разлившимся внутри алкоголем. Мокрые, тщательно прочёсанные волосы ровно спускаются вдоль её спины.
— Давай поиграем.
Она обхватываем пальцами пузатый бокал, делает вид, что думает — но на самом деле ей не приходится.
— Я никогда не убивала людей.

Улыбкой Амели можно было бы срезать ему пару особо запутанных локонов.

[icon]https://i.imgur.com/A89KKZc.jpg[/icon][nick]amélie lacroix[/nick]

+3

11

Коул усмехается, но не понимает до конца: то ли её полушутке, то ли воспоминанию о случайно обронённой Жераром фразе, что без него их квартира становится похожей на заброшенный и заросший без регулярного ухода фамильный склеп — он пытается сделать вид, что пошутил, но горечь от нескольких простых слов, настойчиво висящая в воздухе ещё несколько минут, сводит на нет неуклюжие, хмельные попытки, смешиваясь с теплом очередной бутылки виски, — настолько дорогого, что Кэссиди больше хочется продать его, чем проглотить. Наверное, единственной, кто не чувствует здесь одиночества, оказывается Амели: её идеальная, строгая осанка, безупречные, выточенные беспощадной природой изо льда и мрамора черты, изумрудная лесная прохлада в широких, словно распахнутых в удивлении, больших, красивых глазах, смотрящих так безразлично и так холодно, что даже ему хочется поискать шапку и варежки, дают однозначный, полный, исчерпывающий ответ — такой же, как взгляд Жерара, смотрящего с любовью и тоской, которую Коул замечает совсем не сразу. Интересно, видит ли её Амели? Ощущает ли хоть что-то, если вообще способна на это?

Его собственные мысли выбивает из головы её вкрадчивый, задумчивый голос — выскребает их досуха, исполосовывая скребущими властными нотками стенки черепа, оставляя на них влажные, налитые кровью борозды: он пробирается сквозь скворчащие звуки жарящегося мяса и глухой, монотонный гул включённой вытяжки, обволакивает, сковывает, растворяя своим сладким, манящим ядом всё, на что ложится, заставляя желать сделать ещё один жадный, рваный глоток, провалиться глубже, отбросить всё лишнее, чтобы поместилось побольше — потом ты будешь выблёвывать вместе с отравленной кровью полупереваренные едким дерьмом внутренности, но остановиться всё равно не можешь.
Глотай.

Может так бы себя чувствовали пойманные пауком мухи, если бы могли испытывать эйфорию, пока доходят до нужной кондиции? Коул молча смотрит в сковороду, ещё раз вытирая взмокший от жара плиты (или от поднятой ядом температуры?) лоб, пытаясь отогнать пронизывающие, впивающиеся в мышцы, в костный мозг, в органы, беззащитные перед этим токсином, судороги. Но легче или проще не становится. Его пятерня скрывается в волосах, убирая с лица непослушные волосы. Кажется, он мыл голову утром, но грязи в ней как будто стало только больше.
Интересно, каково это — делить кровать с отполированным, безупречным, неприлично дорогим драгоценным камнем?

Анси. Она говорит что-то про Анси, встряхивает головой Коул. Амели оттуда. Он знает об этом. Жерар рассказал ему. И про блошиный рынок — кажется, они с ней ездили недавно или что-то такое. Он почти не слушает. Или почти не слышит? Дорогие вещи, их истории — Кэссиди уверен, что Амели похуй на любые истории, кроме собственной.
Всё, что её волнует может уложиться в одно слово — «балет». Господин Лакруа рассказывает ему и об этом.
Интересно, каково это — спать с прозрачным, лёгким, но невероятно крепким осколком чистейшего льда?

Звучит не как что-то приятное и захватывающее: не как то, что будет греть тебя по ночам волнительной, интимной, желанной близостью; не как то, что будет теплиться в груди, заставляя вернуться быстрее, скучать, если уйдёшь на работу или уедешь в командировку; не как то, что поддержит тебя, если станет трудно — невыносимо, будто вот-вот сломаешься так, чтобы больше никогда не собраться, навсегда оставшись обрубленным, испещрённым трещинами, выбоинами, сколами, перекрученным в месиво из размозжённых костей, разодранного мяса и остывающей крови.

По всему выходит, что не очень. Почему же тогда так отчаянно, истошно, до хрипа хочется откусить от этого самый большой, самый тяжёлый кусок?

Кэссиди оборачивается только на короткую секунду — хочет, может быть даже немного едко, спросить, правильно ли она вообще нарезает овощи и умеет ли это делать, после комментариев о том, каким именно он станет ингредиентом или куда свалится, если выпьет ещё, но видит её скинувшую лёгкую ткань фигуру, отворачиваясь от Амели вместе со взрывающейся где-то в глубине башки светошумовой: пока во рту, уже почти привычно, пересыхает, то на кончике языка вертится единственный сраный вопрос — как, блять, вообще можно выглядеть настолько голой, когда на тебе штаны и майка?
Интересно, каково это — ебать её в душе, на кухонном столе, на балконе, в прихожей, в спальне?

Граната работает ровно так, как должна — ему странно оказаться на другой стороне, почувствовать себя абсолютно беспомощным и дезориентированным. Следом за этим почти всегда проносятся пули, беззвучные из-за оглушительного взрыва, но сейчас звон в голове прорезает проходящее электрическим разрядом по всей поверхности кожи бархатное «давай поиграем». Игра, наверное, это когда можно выиграть, а в груди Коула расцветает зазубренное, пронзительное ощущение, что он приходит на учинённую Амели бойню, добровольно выбрасывая свой миротворец, патроны из которого со звоном катятся по полу, потому что перед этим Кэссиди откидывает барабан в сторону, позволяя им выскользнуть из мёртвой хватки блестящей оружейной стали.
Чертовски неприятно — словно это он голый. Чертовски возбуждает — словно она уже сидит сверху, впившись ногтями ему в плечи, закусывая губу и прикрывая глаза.

Вместо пули в спину вонзается издевательская фраза и он вздрагивает. Игра, наверное, это когда вам нравится, то, что происходит, поэтому Коул представляет её не так.
Амели похуй, что он себе представляет.

Кэссиди нажимает на плите несколько кнопок и оставляет мясо немного потомиться, переворачивает, чтобы оно сильнее напиталось соком, и берёт стакан, разворачиваясь к Амели. Он опирается о стол и отпивает безвкусный, обесцвеченный глоток равнодушного жара. Коул прищуривается, глядя на неё через обнажившийся край влажного стекла, искажающий и без того мутный, сидящий за столом образ, ещё больше, запрокидывая бокал. Её размазанная по лицу искажённая гримаса соскальзывает, срываясь в хищную, точную, как его собственные выстрелы, улыбку, от которой хочется только спрятаться: закрыться руками. Вместо этого он пожимает плечами и возвращает ей свою — слегка кривоватую и простую.
В этот момент кажется чертовски странным, что Амели не осушает до дна бутылку после своего вопроса. Он бы не удивился — она выглядит способной на всё, заставляет по коже проползти волну сладкой, волнительной дрожи, сбивающейся комьями в шрамах и отметинах. Ей идёт эта неуместная красота идеальной, смертоносной убийцы.
Но действительно ли она способна на всё?

— Я никогда не жульничал, чтобы получить желаемое, — усмехается он.

Зачем, если можно забрать силой? Но вся его сила, всё его не знающее себе равных умение обращаться с оружием, вся дурацкая меткость, ловкость и скорость ни на йоту ни приближают его к сидящей за столом Амели, оказываясь абсолютно, до омерзения, бесполезными. Когда-то на эту орбиту выходит Элизабет, притянутая чем-то, что, помимо фермерских амбиций, разглядывает внутри — ни к чему хорошему это не приводит ни одного из них.
Хотя Коул не сомневается ни единой секунды, что уж кто-кто, а Каледония сможет извлечь из случившегося максимум пользы. Она всегда была в этом лучшей.

Амели никого не убивала — Коул смотрит в её глаза, чувствует изнывающее желание, растёкшееся по всему телу как соус из перевернутой на банкете ёмкости по белоснежной скатерти. Амели никого не убивала — она спокойная, холодная, ядовитая. Амели никого не убивала — в отличии от Кэссиди: списком погибших, втиснутым в его прошлое, можно было бы заполнить небольшое захолустное кладбище в каком-нибудь не слишком безопасном районе в Дентоне или Раунд-Роке, но Амели… она никого не убивала.

Пока.

[nick]cole cassidy[/nick][icon]https://i.imgur.com/YHO9iOp.png[/icon]

Отредактировано Cole Cassidy (2022-07-29 12:43:47)

+3

12

Конечно он пьёт — Амели склоняется чуть ближе, опираясь на стол локтями, словно принюхивается или прислушивается, вглядывается, как часто делают хищники перед прыжком, и замирает так, рассматривая тёплые ореховые радужки сквозь мутное стекло бокала, — ей хочется спросить, и как это было, много ли, мало, сколько на его счету трупов, страдает ли он об этом по вечерам с пачкой чипсов у телевизора, снятся ли ему кошмары, приходят ли к кровати безликие жертвы, больно ли, страшно ли, перестаёшь ли считать их в этот момент людьми. Или никогда не считал? Думаешь ли, что где-то там остались плачущие родители и скулящие дети, которыми теперь займётся социальная опека, а потом — горсть безразличных приёмных семей, где они будут расти в одной комнате ещё с тремя такими же, издеваться над беглыми домашними животными во дворе, ходить в школу, точно зная, что не светит никакого лучшего будущего, радовать себя едой или чужими страданиями, залепляя жвачкой грязные волосы той-самой одноклассницы, что не повезло стать объектом буллинга. Она легко улыбается — столько человеческих жертв, несчастий и психологических травм, долгих сеансов психотерапии на мягких диванах, выписок с банковских счетов, потраченных на ксанакс и флуоксетин, а всё только из-за того, что очередного Коула Кэссиди вытащили из тюрьмы — и он, взявшись за револьвер, отправился зачищать мир по указу богатых и абсолютно охуевших жераров.

И она всё же спрашивает, закидывая ногу на ногу и устраиваясь поудобнее; Амели берёт ломтик сладкого перца с дощечки и с хрустом откусывает краешек, почти не ощущая в нём обещанной сладости — вся еда со временем перестаёт чувствоваться хоть какой-то, кроме опасной, даже если ты ешь суп из одних брокколи, без соли и перца, или ломтик яблока в перерыве между репетициями. От мяса по кухне ползёт неприятный аромат — пахнет жизнью, специями, соком, растекающимся по сковороде, жирным подсолнечным маслом, в котором Коул щедро купает брикеты, и у Амели мутится в голове, а к горлу подкатывает горячая тошнота; она отгоняет её прохладным виски — и рассыпавшимися рядом овощами.
— Как это было? — голос выдаёт чуть больше интереса, чем ему может быть положено правилами приличия — так её, с придыханием и тяжёлым вздохом, о подарках Жерара расспрашивала приведённая его коллегой жена, чьего имени Амели даже не пыталась запомнить. «Он дарит тебе цветы без повода?» выдавливала из себя она, и Амели пожимала плечами, усмехаясь — чужая реакция вызывала в ней больше любопытства, чем сами душистые веники. Жерар считает себя хорошим мужем — он не ограничивает её в расходах, позволяет всё, что угодно, регулярно отлизывает, умеет делать массаж и готовить, в состоянии выдержать два часа Меланхолии Ларса фон Триера и оформить самую дорогую подписку в цветочном Eucalyptus Paris: новые цветы каждую неделю в дом привозит курьер, и Амели милостиво сама расставляет их по вазам. Белые фрезии, коралловые пионы и нежно-голубые гортензии — в каждом лепестке Жерар говорит ей о том, что любит, и она кивает: конечно любит, как и все другие зрители Гранд Оперы, покупающие билеты на неё, выкладывающие по тысяче евро за не самое лучшее место, чтобы поглядеть, как она танцует Китри, Жизель или шекспировскую Гермию.
— Ты же воспитывался на ферме? — припоминает она мелодраматическую историю, поведанную Жераром. — Это иначе чем со скотиной? Или не отличается на практике?

Амели слышит его вопрос — и приподнимает брови, делая глоток; если он никогда не жульничал, значит никогда, ничего по-настоящему не желал. Сказки о чести созданы для дураков, о нетоксичности — для современных неудачников, желающих почувствовать себя хотя бы на толику праведными, ведь не важно, если ты беден и никчёмен, у тебя всегда может быть глубокий внутренний мир и нежелание делать больно другим людям, пятьдесят или шестьдесят лет жалкого существования, а дальше цинковый гроб и забытое всеми место на кладбище. Честными и справедливыми полнится свет, они шьют одежду и строгают мебель, лепят вазы из глины, подметают улицы и выносят горшки за больными, по ночам заедают горе тортами с дешёвым, кукурузным крахмалом, утешают себя тем, что хотя бы поступают правильно, но Кэссиди — Кэссиди убивает людей, и она усмехается, когда он не пьёт, — неужели можно считать противозаконное честным, или он просто из тех страдающих дураков, отчаянно ищущих себе оправдания: вроде бы иначе ничтожно-слабый, человеческий мозг не способен с этим справиться, и нужно срочно сочинить байку покрасивее. Зачем я это делаю?
Для страны. Для жены. Для справедливости. За честь и правду. За свободу. За права угнетённых. А несогласные пусть горят в аду; Амели задумывается — интересно, он верит в Бога? Она бы не удивилась.

Иногда она ходит к Жерару на работу, хотя он настойчиво просит её так не поступать, когда ей бывает скучно или любопытно — Амели видит там разное: порой людей, без чувств затаскиваемых в стеклянный лифт, порой суровых, крупных женщин в военной форме и с тяжёлыми автоматами через плечо, маленьких детей с ужасными шрамами от ожогов, прячущихся за юбками грязных матерей с некрасивыми лицами, или его напарников всё в тех же дорогих костюмах Brioni; один раз она приходит без предупреждения, минуя вездесущую, пронырливую секретаршу, и видит на мраморном полу кабинета мужа кровь, а ещё кровь на лацкане его пиджака и манжетах белой рубашки, странные стеклянные ампулы в открытом ящичке обычно запертого стола, матовый, как-будто бы слегка шероховатый на ощупь электрошокер. Он даже не пытается скрывать недовольства от её визита, торопится убрать это всё, выводит её в соседнюю комнату, усаживает на диван, и тогда Амели чуть ли не в первый раз рядом с Жераром ощущает нечто, похожее на волнение: поэтому она забирается на него, зарываясь пальцами под одежду, помогает стащить с себя влажное, шёлковое бельё, оставив поверх одно короткое чёрное платье. Этот секс ей даже немного нравится. В нём, помимо оргазма, есть что-то ещё — интерес паука к тому, что могли чувствовать мухи в этом самом месте, в помещении рядом, может даже от рук, сейчас её обнимающих; Жерар сцепляет зубы, и то, что происходящее ему не по душе, забавляет ещё сильнее. Она кончает дважды, удовлетворённо трепыхаясь — от Жерара пахнет не только привычными можжевеловыми ягодами и абсентом, но и кровью, нервозностью, неловкостью от того, куда Амели заглянула краешком глаза, он вдалбливается в неё сильнее обычного, позволяя себе быть разозлённым, и она ласково облизывает ему шею после того, как он заканчивает, в этот раз даже не надевая презерватива.

Амели любопытно, ответит ли ей Коул. Как это было? Потому что Жерар не отвечает.
Плохо? Сладко? Больно? Страшно? Никак? Запомнил ли он лица? Читает ли перед сном на память имена, как в детстве стихи, чтобы трясущимся голосом озвучить их перед целым классом?

Память имеет окна и стены, и под самой крышей —
чердак, как у всякого дома, для беглеца и мыши.

Она вспоминает, что тоже должна что-то спросить, и задумчиво переводит на сковороду взгляд. Интересно, Коул не пережарит?

— Я никогда не жалела о содеянном.

Но кроме этого — тёмный подвал каменотес сложил,
чтобы для собственной глубины могилой служил.

[icon]https://i.imgur.com/A89KKZc.jpg[/icon][nick]amélie lacroix[/nick]

+3

13

Амели скрещивает ноги и задаёт неприятный вопрос — тот, которого они старательно избегают внутри своих формирований, подразделений, групп, банд. Тот, который читается в глазах каждого новенького, кто оказывается у «мертвецов» или приходит после долгих учебных сборов служить оперативником в Овервотч. Тот, узнав ответ на который, ты перестаёшь обсуждать его с кем-то, кроме самых близких друзей. Тот, на который у тебя в голове нет чёткого ответа.
Среди тех, кто убивал людей, остаётся не слишком много желающих об этом рассказывать.

И, конечно, подавшись вперёд едва заметно, но так, что кухня становится настолько тесной, что Кэссиди кажется, будто он слышит, как из его проколотых рёбрами лёгких со свистом выходит воздух, Амели задаёт именно его.

Как это было?

Как нечто смазанное, горячее, цветное, неясное. Память услужливо стирает его первый раз, подменяя воспоминание чем-то, больше напоминающим возню добравшегося до цветных карандашей ребёнка — остаются только дурацкие, незначительные детали и размытое пятно общего фона: Коул видит нелепо приоткрытый в глупом удивлении рот — потрескавшиеся губы, белеющие из-под них кончики неровных зубов и жидкие усики сверху, неестественно вывернутую, может сломанную при падении руку, и выглядывающую из бокового кармана рюкзака банку консервированного хлеба «Brown Bread (original)» от компании Burnham & Morrill — напечатанная жёлтая этикетка кричит «99% Fat free» и сообщает об отсутствии холестерина.

Он молча стоит над телом до тех пор, пока остальные «мертвецы» не окликают его, закончив обносить магазин. Кажется, он должен был следить, чтобы никто не пришёл, чтобы не таскать ящики вместе с ними? Когда они едут обратно, Кэссиди смеётся над «молокососом, у которого ещё даже борода не растёт», хотя сам на тот момент был не многим старше трупа. Когда вечером они собираются, чтобы выпить, смеётся над тем, что кто-то вообще может жрать это консервированное дерьмо. Сидящая рядом Эш молча улыбается — ведёт себя тише обычного, прижимается к руке грудью, устало накрывая его широкие плечи локтями и кладя на них подбородок, иногда щурится, как довольная кошка, и целует в шею.
Все расходятся и они остаются вдвоём за столом — сидят долго, не разговаривают и не пьют, словно ждут пока все проснутся и придут обратно.

Они вообще потом всё делают молча — короткие, быстрые движения, неглубокие царапины от её длинных ногтей. Непривычно ласковые и мягкие касания, пальцы, чуть сжимающие предплечье. Равномерный шелест вдохов, выдохов и щекочущие кожу платиновые волосы. Элизабет гладит его до утра, пока он смотрит в потолок.

Как это было?

Коул возвращает взгляд к Амели, слышит что-то про скотину и ферму, на автомате хочет переспросить, но вопрос внезапно всплывает в голове сам, оформляется с запозданием, через несколько лишних секунд после того, как она заканчивает говорить, будто мозгу нужно время, чтобы прожевать звуки. Он внимательно смотрит в её лицо — и не видит через поднявшийся тёплый туман горького напитка ничего, что с ней происходит: ни участившегося дыхания, ни хищной улыбки, ни мрачных, пробегающих по радужке, заинтересованных искорок. Неестественно гибкий, скрестивший ноги и отпивающий небольшой глоток из бокала после его вопроса, осколок льда. Коул зачарованно смотрит как края стекла касаются губы.

Как это было?

Никто не отвечает на этот вопрос то, что думает на самом деле — ни разношёрстные «мертвецы», наряженные во что попало и имеющие из опознавательных знаков только горчичную бандану, смотрящие на Коула со страхом, если он один, и с завистью, если на его локте виснет Эш, ни отпускающие сдержанные шутки про его револьвер и негромко смеющиеся ветераны оперативной работы из Овервотч — в курилке он отпускает шутки и смеётся вместе с ними. Так легче.

Овервотч кажется ему чем-то новым и отвратительно знакомым одновременно: люди, со всей вообразимой педантичностью и скрупулёзностью обвешанные болью, страданиями и смертью по самые ёбаные уши. Каждый регулирующий ремешок на разгрузке идеально подогнан и заботливо убран под резинку или стянут изолентой, все подсумки на чётко выверенных постоянной работой местах напичканы разнообразной, но исключительно нужной и важной хуйнёй — все абсолютно одинаковые и совершенно разные. Ничего лишнего, если через много часов ты чувствуешь каждый навешенный на себя грамм как тянущую ко дну гирю.

Серые, безликие, блеклые клоны в одинаковых масках с впившимися осколками индивидуальностей, в обёрнутые униформой, как погребальными саванами, тела: Коул не запоминает имён — зачем? Он различает их по частоте и тяжести дыхания, расплывающегося по балаклавам влажными тёмными пятнами, по тому, как глубоко надвинут защитный шлем или особенной посадке бронежилета, узнаёт по походке, привычному жесту с которым кто-то охлопывает карманы, проверяя, всё ли на месте, ничего ли не выпало, по тому, как каждый работает с оружием — манера инстинктивно проверять, пристёгнут ли магазин, пробегать руками по предохранителю, поддевать большим пальцем, выправляя, перекрученный оружейный ремень или засовывать под спусковой крючок указательный. Осколки человечности хрустят под подошвой чужих ботинок, если клон ошибается.

Со стороны это кажется монолитной, непробиваемой, как бронежилеты класса IV+, единой массой, бездушным механизмом с идеально, безупречно подогнанными винтиками, колёсиками и шестерёнками, каждые из которых превосходно выполняют свои функции на всех этапах — от аналитического центра и стаи сгорбленных агентов, занятых сбором и просеиванием информации, обширной оружейной, где найдётся самый экзотический инструмент для самой специфической и самой тонкой работы, тренировочных сборов, отсеивающих недостаточно крепких, целеустремлённых, до психологической службы, выбраковывающей неблагонадёжных. Смертоносная машина, едва не перемоловшая одетых в чёрте что «мертвецов» — «легко» отделались ребята только благодаря Эш.

Грубые шутки отлично растворяются в сигаретном дыму, оседают на коже, будят смех, забираясь внутрь — Коул знает, как выглядит со своим револьвером и потёртой кожаной кобурой в компании вооружённых до зубов людей. В конце-концов, он шутит вместе с ними. Вместе с ними смеётся. В компании всегда легче. Но, к несчастью для них, обычно побеждает не тот, кто лучше всех экипирован, у чьего оружия выше боевой темп стрельбы или кто первым извлекает оружие и быстрее всех перезаряжается. Не тот, кто смешнее всех пошутил, громче всех посмеялся, презрительнее посмотрел. Побеждает тот, кто первым попадает в цель, забирается пулей в самое уязвимое место.
И шутки заканчиваются, когда Кэссиди начинает стрелять.

Коул не вздрагивает и не плачет, если вспоминает тех, кого убил. Не кричит. Не сжимает кулаки в бессильной ярости и не корчится в сожалении. Не звонит Эш — сейчас он даже не знает, что с ней.

Как это было?

— Ничего общего со скотиной, — негромко отвечает он.

Её бархатный голос вытаскивает его обратно из вороха беспорядочных мыслей, в которые сам погружает несколькими простыми словами — Коул о многом жалеет. Жалеет, напиваясь и пытаясь забыть, или мрачно думая о том, что именно стоило сделать по-другому. Стоило, но он не сделал. По-хорошему, ему стоило бы пережить эту ёбаную жизнь заново, но никто не предлагает пачку чистой бумаги и переполненную чернилами авторучку. Жерар, приходя в камеру с идеально белыми стенами (интересно, как они смывают кровь, если что-то идёт не так?), широким, поцарапанным металлическим столом и прикрученным к полу жёстким стулом, даёт только исписанный потёртый листок с тем, что уже есть, предлагая забить хуй на начало и самому выбрать конец. Лампы светят слишком ярко, а за зеркалом слишком очевидно кто-то стоит, наблюдая за тем, что он решит. Кэссиди чувствует их холодное безразличие и царапающие запястье холодные наручники особенно остро. Всё не выглядит так, будто у него действительно есть выбор.

Он покорно следует правилам и отпивает виски, теперь напоминающим воду — кажется, с ним сегодня уже перебор. Стакан Амели остаётся нетронутым. Не удивительно — она не выглядит как та, кто может о чём-то жалеть. Как та, кто вообще знает, что такое жалость — наверное, она с трудом представляет, что значит это слово, если вообще помнит о нём. Отвратительная, бледная мразь со своими тупыми вопросами, заставляющая всё внутри замирать одним сраным взглядом.
Коул ставит зажатый в руке стакан на стол — чуть громче, чем планирует, — и пытается безразлично пожать плечами, не показывать ничего из того, что происходит внутри.
Не чувствует, что ему удаётся хотя бы это.

— Я никогда ни над кем не издевался, — хмуро усмехается он.

[nick]cole cassidy[/nick][icon]https://i.imgur.com/YHO9iOp.png[/icon]

+4

14

Зрителям не нужна правда, она вообще переоценена — предшественницы Амели, Орели Дюмон и Мия Славенска, садятся в кресла болтать с журналистами и мило улыбаются, рассказывая им небылицы, о дружных коллективах и нормальном режиме питания, здоровом сне, небольшом количестве репетиций в день, когда времени хватает на жизнь и на семью, будто может у прима-балерин быть хоть какая-то иная жизнь кроме балета. Они изгибают в улыбке губы, непринуждённо откидывают с лица волосы, складывают перед собой руки, худые и длинные, ничем сейчас не напоминающие лебединые крылья — нервные окончания, где болит каждый сустав, а мышцы, от перенапряжения, и по ночам не могут расслабиться, мелко подрагивая; даже если на этих руках появляются обручальные кольца или подаренные родителями украшения, слюнявые поцелуи спонсоров и чиновников, они всё равно вздрагивают, округляются в арронди или сгибаются в локтях в джерке. Майя Плесецкая ездит в зоопарк посмотреть на то, как взмахивают крыльями белые лебеди, чтобы точнее воспроизвести беспокойные трепыхания, когда специально под неё Ив Сен Лоран перешивает костюм, а партия переделывается — с акцентом на идеальное состояние рук. Одетт умирает, преданная принцем, а карьера идёт в гору, потому что зрители всегда приходят на классику, отдают ей предпочтение, хотят смотреть на несчастную любовь, на предательство, на разрушенный шанс на хороший конец — в балетном искусстве не бывает хэппи эндов.

Ни разменным агентам Овервотч, ни особому подразделению, под контролем её мужа, ни оперативникам, спасённым из тюрем, таким, как Коул, не светит вообще никакого счастливого финала. Амели видит это по тому, как изгибаются его губы: то ли от боли, перемешанной с горечью — абстрактной, почти равноценной когда ты теряешь близкого человека, случайно ломаешь руку или переживаешь смерть, принесённую собственным же оружием, то ли от боли конкретной — с яркими пятнами картинок перед глазами, незначительными запомненными деталями, вроде цвета занавесок в репетиционном зале, оттенка галстука, удавкой обёрнутого вокруг шеи аккомпаниатора, стука капель дождя за окном и лая собаки, громкого и непрерывного, въедающегося так глубоко, что по возвращении домой хочется выкинуть из окна и свою собаку тоже. Эти мелочи, наслаивающиеся в голове, мешающие нормально функционировать, уничтожают любую возможность сытой и спокойной жизни, той самой, что Амели научена презирать — в ней оказываются другие, рождённые под удачной звездой, никогда не пытавшиеся сделать пятьдесят фуэте и не вынужденные стрелять кому-то в лоб посреди однообразных, пустынных пейзажей гор Чисос. Коул ничего не говорит ей, выдаёт однобокую фразу, и она чувствует, как затеплившийся было интерес гаснет, неудовлетворённый, но почти равнодушный — не то чтобы она рассчитывала на более подробный ответ от бывшего пастуха, если даже её идеальный, укутанный железной броней супруг, не слишком был вдохновлён идеей ебаться на столе, заляпанном чужой кровью.
Амели склоняет голову набок, безразлично сверкают её желто-зелёные глаза — конечно, это отличается от скотины, но описать детальнее он не в состоянии. В глазах напротив флюоресцирует боль. Отражает мрачный свет прошлых воспоминаний, и ради стылого юмора Амели пытается угадать, что именно возникает у него в голове. Первый труп? Или наиболее запомнившийся? Как они, такие нежные, работают на подобных должностях — если каждый смертник после вызывает столь мучительную агонию, что ты не способен связать внятно и пары фраз, и вынужден давиться калорийной пищей и запивать всё это чужим виски?

— Раз жалеешь, почему согласился работать? — отстранённо интересуется она. — Сидеть в тюрьме хуже, чем убивать людей на свободе? Вроде как.. так страдания ощущаются трагичнее?

Пока он возится с бургерами и задаёт новый вопрос, она вздыхает. Святой Коул Кэссиди. Никогда над кем не издевавшийся, никогда не жульничавший, чтобы получить желаемое. Список его грехов куда более скромен — всего лишь убийства других людей. Ворох отобранных жизней, уже не способных вернуться к своему вялому существованию; ведь они, наверняка, ценили его, прикованные к круговороту "дом — работа — дом", любимому плейлисту с бдсм-порно на припрятанном от жены жёстком диске и целой куче чумазых, избитых детей. Женщины с акне и воняющими волосами, мужчины с пивными брюхами в двадцать пять, дряблые, жалкие, у которых уже не встаёт даже если смотреть прямо на двух ебущихся моделей с идеально оттопыренными задницами. Они всё равно хотели продолжать это, есть чипсы, гоготать над телешоу — но пришёл он и отобрал. А теперь скорбит, раскладывая по булкам прожаренные брикеты, смазывая их соусом, добавляя лук и помидоры. Амели уже не спрашивает, сколько их было, почему так вышло с первым, и как он попал в тюрьму — очередного пиздострадания рискует не выдержать; она отпивает глоток под его взглядом, не пожимает плечами и не улыбается, просто рассматривает жирное блюдо на своей тарелке, пытаясь вспомнить, когда вообще видела бургер так близко в последний раз. Жерар поддерживает её режим, не позволяет себе заказ пиццы вечером в пятницу, спокойно сносит и супы, и овощи, и нежирное мясо индейки — может он после наедается где-то вне дома, Амели плевать. Только с появлением Коула в их холодильнике поселяются брикеты, в шкафчике рядом — чипсы, и один раз она видит целый кремовый торт, украшенный глазурью, и выкидывает его в мусорник, даже не спрашивая.
Жерар обещает, что больше не будет. А лучше бы извиняться не пришлось.

Наверное, то, что происходит в танцевальных академиях и на балетных площадках, в больших зеркальных залах и маленьких душных гримёрках, за кулисами и во время обучения можно назвать издевательством. Пресловутое стекло в пуантах, испорченная одежда или косметика, подмешиваемое слабительное перед важным смотром, из-за которого ко второму курсу абсолютно все привыкают не оставлять свои стаканы подруге ради похода в туалет. Амели редко вступает в прямую конфронтацию, в труппе её не особо любят — ни в учебном классе, ни после, уже в Гранд Опере, считают зазнавшейся богачкой, потому что сперва на учёбу её привозят родители, а после на работу шофёр. Ей не приходится довольствоваться нищими подачками, по какому-то нелепому стечению обстоятельств именующимися зарплатой для балерин не первого плана, не приходится выбирать между новыми пуантами и ужином на неделю (как будто выбор вообще стоит). Ей даже не приходится спать со снимающими балерин, как стриптизёрш, отвратительными мужчинами с толстыми кошельками, потому что она решает — проще спать с одним, максимально приятным и максимально богатым. Не размениваться на двадцать, если с родителями вдруг случатся проблемы и она потеряет наследство. Быть женой — то же самое, что быть шлюхой; только вместо двадцати двух в неделю тебе присовывает один единственный. Она рекомендует остальным поступить так же. Выбрать посимпатичнее, подобрее. Амели выигрывает бинго — Жерар кажется идеальным, заботливым и ласковым; может она просто получает лучшее, потому что заслуживает лучшего, танцует ради лучшего, в лучшем месте Парижа, в самой танцевальной стране мира. Все основные балетные термины не зря вызубриваются ещё лет в восемь на её родном, французском языке.

Она отрезает от бургера обещанную половину, откладывает приборы и кусает, беря его руками — бесполезно пытаться управиться вилкой и ножом. Рот заполняется теплом, сладковато-острым соусом, жирным и сливочным, хорошо прожаренное мясо приятно тает под языком, чувствуется кислинка помидора и хруст лука. Амели вздрагивает, ощущая, как пробегают по открытым рукам мурашки, пачкает в соусе губы, облизывает их после двух укусов, откладывая лакомство — кажется, от переизбытка вкусовых впечатлений во рту её сейчас стошнит. Она тянется за бумажным полотенцем, протирает пальцы и делает особенно большой глоток виски. В голове мутится, и её, как всегда, спасает Жерар — в отдалении прихожей клацает замок, и она щурится. К счастью, даже эту половину не придётся доедать.

— Я никогда не хотела трахнуть жену своего близкого друга, — улыбается она Коулу, переходя на негромкий шёпот, как раз перед тем, как Жерар входит на кухню; ей не нужно смотреть, будет ли он пить, потому что оттопыренные джинсы несколько раз замечает и до того, как на столе вообще возникают бургеры.
Жерар целует её в висок и жмёт Коулу руку, удивлённо глядя на их ужин, а Амели, отставляя тарелку, легко спрыгивает со стула.

— Как хорошо, что ты завёл кого-то для готовки пока сам работаешь, — усмехается она, высвобождаясь из объятий. — Я переночую сегодня одна. Устала после репетиций.

Амели подхватывает свой кардиган, ещё раз бегло глядит на Коула — уже без особого смеха или интереса — и выходит из двери, бросая им напоследок:

— Приятной ночи.

Наверняка их ждёт долгий разговор, целая тарелка бургеров, может совместные терзания над убитыми, кто знает.
Добираясь до ванной комнаты, Амели низко склоняется над унитазом, засовывая два пальца в рот — отстранённо она замечает, что от тяжёлой пищи организм избавляется как будто бы охотнее чем от отварных овощей сегодня в обед.

[icon]https://i.imgur.com/A89KKZc.jpg[/icon][nick]amélie lacroix[/nick]

+4

15

— Страдания — это не по моей части. Просто делаю то, что умею лучше всего, — отвечает Кэссиди. — А для того, кто убивает людей, шанс не сидеть с этим в тюрьме и получать за работу деньги — далеко не самый плохой вариант. Не мне жаловаться.

Он возвращает внимание к бургерам — судя по виду и запаху, мясо получилось великолепным. Такое тяжело будет испортить: разве что переборщишь с соусом или сэкономишь на помидорах и луке — но в этом доме не привыкли экономить хоть на чём-то. Особенно в местном ходу яд Амели — его можно сцеживать с клыков цистернами. И если Коулу кажется, что он слегка привыкает, то на толстой шкуре тут же образуется новая разъеденная прореха. С одной стороны, это отрезвляет, возвращая к действительности, мешает распускать слюни — Митридат тоже принимал яды каждый день, чтобы обеспечить иммунитет, но эту роль, к сожалению (в котором Кэсс пока ещё не готов себе признаться) забирает Жерар. С другой — тот, кто вырабатывает столько яда, не может сам не испытывать на себе тяжёлые последствия после приёма. Как бы Амели не корчила из себя сверхсоздание и надсущество — даже такие знаменитости, как она, всего лишь люди. Коул моет руки и задумчиво кладёт в бургер несколько тонких листиков свежего салата, добавляет лук, чувствуя, что на них действительно не сэкономили ни единой копейки — Париж любит самое лучшее.
Они спорят с Жераром, но теперь он переживает лишь о том, понравится ли Амели её чёртова половина. Даже волнуется, пока несёт.

Кэссиди садится напротив, тяжело опускаясь на стул и внимательно наблюдает за тем, как она, скребя ножом по тарелке, отрезает свою порцию и берёт её в руки — чудо, что бургер, который додумались резать, не расползается бесформенным дерьмом по плоскому блюду. Он думает о том, что нужно было проткнуть его шпажкой, и морщится — поздновато. Коул прячет усмешку за мутным стеклом стакана, замечая, как Амели вздрагивает, и как расползается россыпь мелких мурашек по гладкой, алебастровой коже.

В яблочко.

Эш обожала, как он готовит. Проклятье, все обожали — но, к несчастью, «мертвецов» можно было впечатлить даже банкой дешёвых консервов, если поставить рядом бутылку-другую пива. С Элизабет было сложнее — пришлось учиться, чтобы она не сожрала его самого. Если Катастрофа вставала не с той ноги, то оправдывала своё прозвище лучше, чем торнадо, цунами, землетрясение и метеоритный дождь звания «природных бедствий».
Кэссиди готовит бургеры, как и многое другое, идеально. Обезвреженная Эш, расслабленно замирающая на мягком стуле хоть на одну ёбаную секунд, стоит этого каждый сраный раз.

Лёгкое, пропитанное самодовольством торжество, отравляет новая реплика — с его стороны глупо было надеяться, что хоть что-то может заткнуть её рот на достаточное время, чтобы ничего не испортилось. Если раньше Амели цедит яд маленькими каплями, как изысканную приправу, то теперь, перед сном, видимо решает выплеснуть все накопленные за день остатки. Чтобы не простаивал зря, уступив место новому, более эффективному и едкому токсину. Кэссиди чувствует, как от очевидной простоты извлекаемых из него мыслей покачивается пол под ногами (или, всё-таки, это от плещущегося в стакане крепкого, пьяного янтаря?) — кажется, пищеварение у пауков, когда жертва должна раствориться внутри, превращаясь в питательную жидкость, называется внешним. За этим она заливает в него щедрые порции отравы на протяжении всего вечера? Пришло время для особенного лакомства?

Вряд ли бы он стал превосходным стрелком, если бы сдавался после каждого выстрела — пусть даже тот попадает в цель задолго до перестрелки и ты узнаёшь, что мёртв только сильно после смертельного удара: это всё равно не повод безнадёжно закрываться руками. Поэтому Коул просто пожимает плечами и чуть покачивается, наклоняясь ближе, отвечает ей тем же дешёвым шёпотом, подобранным с качающегося на алкогольных волнах стола.

— Потому что для этого нужно завести друзей, тыковка. Не думаю, что ты с таким справишься, — он подмигивает Амели перед тем, как пожать широкую ладонь Жерара и сделать последний глоток.

Правила есть правила, а Коул никогда не жульничает — даже если хочет трахнуть жену своего близкого друга. В конце-концов, за желания ведь не сажают в тюрьмы? Виски — отличное противоядие от мук совести, если ты пьёшь его в хорошей компании, и радость от того, как вовремя появляется Жерар, почти нейтрализует быстрые последствия интоксикации — завтра, когда будет раскалываться голова и мерно дрожать слишком низкий для его комнаты потолок, живые ткани начнут чернеть и отмирать, обнажая тянущую, медленную, уничтожающую мысли боль. До тех пор, пока он, не выдержав, не сорвётся в бар за новой дозой противоядия.
Кэссиди вздрагивает, глядя, как открыто и просто смеётся Лакруа — выебал бы он Амели, разденься она перед ним полчаса назад?

Вместо того, чтобы отвечать себе на этот вопрос, он предлагает Жерару бургер и молча кивает на пожелание приятной ночи — она заботится о том, чтобы всё приятное испарилось с её уходом. Когда Лакруа отворачивается, Коул несколько секунд смотрит Амели вслед, провожая взглядом вылепленную в идеальную форму из ограничений и постоянных тренировок, боль. Он почитал про балерин — фантик сказочной формы, служащий обёрткой растянутой на всю жизнь добровольной агонии. Огромные театры из перекрученных, с шиком и треском ломаемых годами тел — под оглушительные аплодисменты.
Стоит ли та «Снежная Королева», то необыкновенное волшебство, которое он видит в записи выступления, та захватывающая дух красота, что заставляет невольно открывать рот, если смотришь на неё впервые, подобного дерьма?

Кэссиди так не думает, ловя себя на неожиданном ощущении странной жалости — что Амели приходится пройти через это.

Фраза Жерара возвращает его на кухню.

— А? Нет, просто поболтали немного, пока я готовил, — слегка заминаясь, отвечает он.

Её кожа кажется слишком тонкой.

[nick]cole cassidy[/nick][icon]https://i.imgur.com/YHO9iOp.png[/icon]

+3


Вы здесь » BITCHFIELD [grossover] » Прожитое » nightlife


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно